Заголовок
Текст сообщения
Глава 1. РАЗНОС
Тишина в зале была густой, липкой и лживой. Она не предвещала покоя — она копила напряжение, как сжимающаяся пружина, как лезвие бритвы перед касанием кожи. Каждая секунда этого молчания звенела в ушах Таи навязчивым, тревожным камертоном. Она сидела в четвёртом ряду, в самом сердце стерильно-холодного кафедрала современного бизнеса, и пальцы её, стиснувшие картонную папку, побелели от усилия. Влажные пятна на краю были отпечатками не просто волнения, а животного, первобытного страха, который она отказывалась признавать. Вокруг витал удушливый микс дорогого парфюма, шепота расчётов и аппетитов. Международный экономический форум «Перспектива». Здесь не делились идеями — здесь сражались за ресурсы, пожирали слабых и возводили на костях амбиций свои империи. И сегодня её маленькая, хрупкая амбиция должна была либо вознестись, либо быть растоптанной.
Тая Лебедева. Двадцать четыре года. Финалистка. Её исследование о криптовалютных рисках хвалили старшие коллеги, называя «блестящим» и «прорывным». Будущее рисовалось ей в ярких, уверенных мазках.
До этого момента. Пока она не увидела, кто занял место в жюри.
— Следующий участник — Тая Лебедева, — голос ведущего прозвучал как удар гонга, возвещающий начало гладиаторского боя.
Она поднялась. Ноги были ватными, но вынесли её к прозрачному подиуму-эшафоту. Сотни глаз — холодных, оценивающих, голодных — впились в неё. Но всё это померкло перед одним взглядом.
Марк Орлов.
Он сидел в центре, откинувшись в кресле, как на троне. Не просто миллиардер, создавший «Триаком» из ничего. Нет. Его называли «ледяным демоном» финансового мира. Он не строил — он захватывал. Не договаривался — он ломал. Слухи о нём ходили сюрреалистичные: что у него вместо сердца — титан, а вместо крови — жидкий азот. Особенно с женщинами. Говорили, он их не нанимает, а использует, и выкидывает, как исчерпавший ресурс актив. Ему было двадцать семь, но глаза… Это были глаза очень старого, очень уставшего от вечности хищника. Серые, как пепел после пожарища, они смотрели на мир с абсолютным, брезгливым безразличием.
Пока не находили жертву.
Сейчас его жертвой была она.
Тая начала презентацию. Голос, к её собственному удивлению, звучал чётко и металлически. Цифры, графики, выводы — всё лилось, как отлаженная программа. Зал затих, кивал. На мгновение она позволила себе вспышку надежды. Получается.
Надежда испарилась в тот миг, когда взгляд Орлова, медленный и тяжёлый, как ртуть, пополз от экрана к ней. Он не просто смотрел. Он вскрывал. Его глаза снимали слой за слоем — профессиональную уверенность, защитный лоск, доходили до дрожи в кончиках пальцев, до едва заметной пульсации в горле. И тогда он улыбнулся.
Это была не улыбка. Это был оскал. Холодное, безжизненное растягивание губ, не дотягивающее до глаз. От этого взгляда по позвоночнику Таи пробежал ледяной червь.
— Вы закончили вашу… иллюзию? — его голос был низким, бархатным, и от этой бархатистой ядовитости сжималось всё внутри. — Прекрасно. Тогда позвольте показать вам реальность. Которая, увы, не имеет ничего общего с этой детской мазнёй.
Он взял в руки её распечатанный доклад, пролистал его с таким выражением, будто трогает нечто биологически загрязнённое.
— Ваш проект, мисс Лебедева, — начал он с убийственной, сладострастной медлительностью, — это не анализ. Это диссонанс глупости и наивности, облачённый в красивые графики. Это бумажный кораблик, который вы пытаетесь запустить в цунами. Он не просто ошибочен. Он оскорбительно некомпетентен.
В зале кто-то резко вдохнул. Тая почувствовала, как жар позора заливает её лицо, шею, грудь. Она стояла, вцепившись в край трибуны, пытаясь превратиться в статую.
— Я готова защитить каждый свой тезис, — выстрелила она, и голос её прозвучал неестественно громко в гробовой тишине.
— Не надо тратить наше время на защиту руин, — отрезал он, даже не взглянув, щёлкая лазерной указкой по её слайдам, как скальпелем. — Смотрите. Ваша модель. Она построена на песке самоуверенности и игнорирует ураган политических рисков. Ваши прогнозы — это не прогнозы. Это желания, вымазанные цифрами. Фантазии девочки, которая, судя по всему, считает финансовый мир местом, где исполняются мечты.
Он фыркнул. Короткий, сухой звук, полный такого презрения, что у Таи похолодела кровь в жилах. По залу покатился сдержанный, виноватый смешок — стая, поддакивающая вожаку перед растерзанием добычи.
Это был не разбор. Это было публичное умерщвление. Он не критиковал — он расчленял. Он не спорил — он стирал в порошок. И делал это с холодным, почти эстетическим удовольствием. В его глазах читалась не профессиональная принципиальность, а что-то иное. Скука, раздражённая присутствием чего-то ниже его, и… да, наслаждение. Наслаждение от власти, от унижения, от этого момента абсолютного контроля над чужой катастрофой.
— Спасибо за… столь детальный разгром, — прошептала она, чувствуя, как внутри рушится целый мир. Но её поза оставалась прямой. Он не увидит её слёз. Никогда.
Она повернулась и пошла прочь. Каждый шаг отдавался в висках молотом. Шёпот за спиной был как жужжание мух над раной: «Растоптал…», «Беспощадно…», «Каков мерзавец…».
Она уже почти коснулась холодной стали дверной ручки, островка спасения, когда этот голос настиг её. Он прозвучал негромко, но прорезал пространство, как ледяная игла.
— Лебедева.
Она замерла. Медленно, будто преодолевая гравитацию, обернулась.
Он стоял прямо перед ней. Близко. Настолько близко, что она почувствовала исходящий от него холод, словно от открытой морозильной камеры. Запах — дорогой, сложный, с нотами морозного железа и старого пергамента.
— Я редко что-либо объясняю, — произнёс он тихо, наклоняясь так, что слова касались только её. — Но для вас сделаю исключение. Вы не просто ошиблись. Вы не имели права даже приближаться к этой теме с таким уровнем дилетантства.
Его взгляд, медленный и весомый, как свинец, пополз по её лицу, запинаясь на влажных ресницах, на сведённых челюстных мышцах, на предательски дрогнувшей нижней губе.
— И запомните раз и навсегда, — продолжил он, и каждый слог был как удар тонкого ледоруба. — Не входите в клетку с хищником, если ваше лучшее оружие — бумажный цветочек. Такие, как вы… — его глаза на мгновение задержались на её горле, где бешено стучала жилка, — …не горят. Они даже не тлеют. Они просто испаряются. Без звука, без следа, без всякого значения.
Он развернулся и ушёл, не оглянувшись ни разу. Его фигура растворилась в толпе, будто его и не было — лишь ледяной шрам на воздухе да парализующий ужас в душе.
Тая стояла, прикованная к месту, пальцы впились в металл так, что побелели костяшки. Унижение жгло её изнутри, как расплавленный свинец. Ярость, дикая, первобытная, рвалась наружу, требуя мести, крика, разрушения.
Но сквозь пелену боли и гнева пробилось нечто другое. Острое, колючее, опасное.
Жажда.
Жажда доказать. Жажда сломать этот ледяной надменный взгляд. Жажда заставить его увидеть её — не как дилетантку, не как «девочку», а как силу.
Её внутренний голос, сдавленный и хриплый, прошипел в пустоту, оставленную им: «Я тебя сломаю. Клянусь. Я тебя сломаю».
Она не знала тогда, что на рассвете в её почте, среди писем с соболезнованиями, будет ждать одно-единственное — с корпоративного адреса triacom.capital. Без темы, без подписи. Только одна строка, сухая и безапелляционная, как приговор:
«Ваша стажировка в «Триаком» начинается в понедельник. В 8:00. Опоздание приравнивается к отказу.»
И это письмо, пахнущее одновременно трофеем и петлёй, станет той самой точкой, с которой её старая, правильная жизнь сорвётся в ледяную бездну, где правил ОН.
Глава 2. ПОСЛЕВКУСИЕ
ТАЯ
Она вырвалась из здания форума не как человек — как выброшенный снаряд. Её вышвырнуло на осеннюю набережную не потоком воздуха, а ударной волной собственной ярости, смешанной с ледяным презрением, что висело в зале после его слов. Гранитные плиты под ногами казались зыбкими, нёсскими, мир потерял устойчивость. Ветер с Невы бил в лицо острыми, мокрыми иглами — но внутри пылало. Не пламенем стыда, нет. Стыд был слишком мелкой монетой для той цены, что он пытался с неё взять. Внутри полыхал белый фосфор, тот, что горит даже под водой, разъедая всё на своём пути.
Отцовские наставления, высеченные в памяти, стучали в висках тяжёлым, неумолимым метрономом: «Не уступай дорогу, солнышко. Трудности — это не стены. Это ступени. И если можешь — бей первой. Бей так, чтобы они запомнили не твоё падение, а силу твоего удара». Она жила по этим правилам. Трудности были её кислородом, её точильным камнем, её личным адом, из которого она всегда выбиралась сильнее.
Но это… это было иное.
Каблуки, отбивающие дробь по граниту, выстукивали кодекс её ярости, отточенный и беспощадный:
Как. Он. Смеет.
Критика проекта — святое право жюри. Пусть даже несправедливая, пусть даже предвзятая. Но та манера… Спокойный, почти скучающий бархатный голос, который методично, без единого повышения тона, стирал в атомную пыль шесть месяцев её бессонных ночей, её расчётов, её надежд. И взгляд. О, этот взгляд! Он скользил по ней не как по оппоненту, не как по специалисту. Он смотрел на неё, как смотрят на случайное пятно на безупречном костюме. На досадную помеху в отлаженном механизме его вселенной. На ничто.
Она вцепилась в ледяные чугунные перила Аничкова моста, и металл заныл под её хваткой. Лёгкие рвали колючий, пропитанный речной сыростью воздух, но кислорода не хватало. В горле стоял ком — не слёз, а невысказанных, отравленных слов.
— Нет.
Это слово проросло из самой глубины, из того стального стержня, что был впаян в её позвоночник потерей матери, борьбой за место под солнцем в мужском мире, годами доказательства своей состоятельности. Стержень звенел от удара, высоко и пронзительно, как натянутая струна, но не дрогнул, не дал ни миллиметра слабины. Мысль кристаллизовалась, обретая твёрдость алмаза, холодный блеск обетования:
«Если этот самовлюблённый цезарь в своём тысячедолларовом Brioni полагает, что я отползу в сторонку и залижу раны — он совершает первую в своей жизни, но, уверяю, не последнюю, роковую ошибку.»
И всё же… была заноза. Проклятая, абсурдная, не к месту.
Когда в памяти всплывал не поток его ядовитых фраз, а сам момент — та доля секунды, когда её взгляд, полный огня и вызова, столкнулся с его серыми, бездонными глазами… Под пластом бешенства, под праведным гневом, в самом низу живота, что-то ёкнуло. Резко, влажно, непрошенно. Не страх. Нечто куда более древнее и опасное. Щекотка на самом краю обрыва, когда знаешь, что один шаг — и полёт. Вспышка осознания, что перед тобой — не просто надутый богач, а стихия, облечённая в безупречный крой итальянского костюма. Ходячая, дышащая беда. И от этой мысли по спине пробежал не холодок, а электрический разряд.
Тая с силой встряхнула головой, будто могла стряхнуть эту мысль, как назойливую каплю дождя с ресниц.
«
Никакого интереса. Чистый вызов. Просто азарт. Он поставил на моё унижение. Я поставлю на его крах. И сыграю на всё.»
В сумке зажужжал телефон, нарушая ход её мрачных мыслей. Вибрация была настойчивой, родной. Андрей. Её жених. Её тихая гавань, человек с тёплыми руками и спокойным голосом. Человек, который никогда в жизни не посмотрел бы на неё свысока, не унизил бы её интеллект. Его мир был построен на уважении, на партнёрстве, на…
Она смотрела на подсвеченное имя на экране. Палец замер в миллиметре от стекла. И… опустился. Внутри было слишком громко. Слишком ярко горели щёки от невыплеснутой ярости, слишком звенело в ушах от собственного бешеного пульса. Она не могла сейчас. Не могла поднести к уху этот спасительный круг и надеть маску спокойствия, вставить в свою речь правильные, умиротворяющие интонации. Ей нужно было переварить эту новую, едкую, как кислота, эмоцию. Разобрать её по косточкам. Понять, почему она так жжётся.
Но в груди, там, где должно было растекаться успокаивающее тепло при мысли о доме, о будущей свадьбе, о безопасном завтра, — полыхал иной огонь. Чужой. Дикий. И в самом его эпицентре, освещённое адским пламенем, пылало одно короткое, отчеканенное имя, что уже стало для неё синонимом войны:
МАРК. ОРЛОВ.
МАРК
Тишина в его кабинете, занимавшем весь верхний этаж стеклянной башни-иглы, была не благословенной — она была гробовой. Он сорвал пиджак, и тонкая ткань с шипением проскользнула по его плечам. Он швырнул его на кресло из шкуры носорога, где тот опал, как сражённая птица. Сорок квадратных метров свободы с панорамой, перед которой замирало сердце у любого, кто сюда попадал, вдруг стали клеткой. Тесной, душной, с воздухом, который пах озоновым запахом после короткого замыкания.
Он ходил по комнате широкими, неистовыми шагами, чувствуя, как незнакомое, ядовитое возбуждение пульсирует в сжатых кулаках, стучит в сонных артериях, горит под кожей. Адреналин от расправы он знал, он им жил. Но этот привкус был другим — горьковатым, с металлическим послевкусием, как кровь на губах после удара.
Он не собирался устраивать такой разгром? Ложь. Гнусная, слабая ложь, на которую он не имел права даже перед самим собой. Конечно, собирался. С самого момента, как увидел её в списке финалистов. Получил от этого почти животное, сладострастное удовольствие. Ломать — было его второй натурой. Ломать красивое, умное, гордое — его изысканным пороком, единственной роскошью, которую он себе позволял. И он мастерски разбивал эти хрустальные миры в мелкую пыль, чтобы потом вдохнуть её и насладиться собственной непреклонностью.
Но её презентация… Чёрт её побери, она была гениальной. Не просто грамотной или проработанной. Она была живой. В ней бился пульс настоящего ума, острой, почти пугающей интуиции. Она видела связи там, где другие видели лишь цифры. Это бесило. Её уверенность, та, что шла не от наглости, а от глубинного знания, — бесило втройне. Но больше всего — она.
Эти глаза. Слишком большие, слишком синие, слишком… прозрачные. В них не было и тени паники, лишь сфокусированная, ледяная ярость и жгучее, оскорблённое недоумение. И её губы. Чуть приоткрытые от шока, когда он наносил удар за ударом. Они не дрожали — они были просто губами, полными, влажными, беззащитными. И в этот самый миг его разум, предав его с поистине идиотской изощрённостью, услужливо подкинул образ: он кусает её за нижнюю губу, чувствуя её сладкий, солёный вкус, а она в ответ не плачет, а… смотрит на него всё тем же вызовом, смешанным с чем-то ещё, чем-то тёмным и влажным…
— Хватит!
Рык сорвался с его губ, гулко отозвавшись в стерильной пустоте кабинета. Он подошёл к окну, прижал раскалённый лоб к ледяному, идеально прозрачному стеклу. Весь Петербург лежал у его ног — мокрая, сияющая огнями игрушка. Мир, которым он правил на расстоянии. Мир, в котором он был одинок по собственной воле. Потому что близость — это трещина в броне. Уязвимость — точка для смертельного удара. А доверие — самый дурацкий из смертных грехов.
Он не позволит. Ни за что. Не позволит этой девчонке с глазами морской бури и умом скальпеля приблизиться хоть на миллиметр к его границам. Не позволит себе даже на миг почувствовать это щемящее, опасное любопытство. Его закон — абсолютный контроль. Ледяная логика. Железная воля, согнутая в тисках его прошлого.
И уж точно, чёрт возьми, он не позволит себе её хотеть. Это было выше всех его сил. Выше всякого понимания.
Резким, почти яростным движением он схватил телефон, тяжёлый, холодный слиток титана. Набрал номер, не глядя. Голос, который прозвучал в трубку, был не человеческим — это был звук опускаемого гильотинного ножа. Чёткий, сухой, смертельный.
— Найди все контакты финалистки сегодняшнего форума. Таи Лебедевой. Отошли ей официальное предложение о стажировке в «Триаком». На условиях практиканта с испытательным сроком.
Пауза. Он закрыл глаза и снова увидел её: поднятый подбородок, сведённые брови, синие вспышки в глубине зрачков. Увидел, как эта новость ударит в неё, смешав гнев, недоверие и — да, он надеялся на это — крошечную, предательскую искру интереса.
— Да. Именно так. Сформулируй как ультиматум. Без обсуждений. Пусть с первого дня осознает, на чьей земле она теперь оказалась. Чьи правила здесь действуют.
Он бросил телефон на полированный чёрный оникс стола. Звук был резким, как выстрел. И тогда, без его разрешения, по его лицу поползла улыбка. Медленная, хищная, лишённая всякой теплоты. Это не был стратегический ход. Это была охота. Он выбрал дичь. Прекрасную, гордую, стремительную лань с яростью волчицы в глазах. Он решил её приручить. Заманить в золотую клетку своих возможностей. Играть с её амбициями, как кошка с мышью. Дразнить её страхом провала и опьянять запахом успеха. Сгибать, но не ломать — до тех пор, пока в её взгляде не погаснет огонь независимости и не появится то, что он хочет видеть: отражение своей собственной власти. А потом… Потом, когда она станет его творением, его трофеем, — отшвырнуть. Потому что он не оставляет возле себя ничего, что может претендовать на часть его души. Даже если эта душа давно представляет собой лишь холодные, безжизненные угли.
Игра началась. Она пахла озоном, дорогим парфюмом и свежей кровью. Она обещала быть восхитительно, изощрённо жестокой.
Опасной — для неё, без сомнений.
Но что заставляло холодную волну пробегать по его спине, так это тихий, настойчивый голос где-то в самой глубине, под всеми слоями цинизма: эта игра была смертельно опасной и для него самого. И в этом — её дьявольская прелесть.
Глава 3. КЛЕТКА ИЗ СТЕКЛА И СТАЛИ
Первый день в аду начинался не с огня и скрежета, а с немого, отраженного в хромированных поверхностях холода. Тая стояла перед ледяной громадой бизнес-центра, и питерское утро сентября било ей в лицо не солнечными лучами, а колючим, промозглым ветром, пахнущим речной сыростью и чужими амбициями. Высокий серый небоскрёб впивался в низкое небо, словно надменный палец, указывающий ей на место — внизу, у его подножия. Она поправила лацкан строгого пиджака, купленного на последние деньги в кредит (сейчас шов на плече жалобно потянул, напоминая об этой унизительной сделке), и сделала шаг внутрь. Двери поглотили ее беззвучно, как пасть.
Лифт мчался на двадцать девятый этаж с гулом, напоминающим взлёт истребителя. С каждым метром воздух становился разрежённее, дороже, а её решимость — тоньше и прозрачнее, как эта хрупкая надежда. В ушах стучало одно и то же, выбивая ритм на барабанных перепонках: «Не дрогнуть. Не показать страх. Он этого и ждёт. Ты не едешь на казнь. Ты идешь на войну. И первое оружие — взгляд. Взгляд, Тая, держи его ровно…» Но сердце глупо колотилось где-то в горле, сбивая дыхание.
Двери раздвинулись без единого щелчка, и её встретил не офис, а мир Марка Орлова. Манифест в стекле и стали.
Это был не просто холод. Это была сама суть пространства, вымороженная до абсолютного нуля. Стеклянные стены, обнажающие каждое движение, полированный бетон пола, отражающий тусклый свет свинцовых туч за окном, стальные перегородки — тонкие, как лезвия. Ни одного лишнего предмета, ни одного намёка на цвет, на жизнь. Стерильно, дорого, бездушно. Как операционная для безжалостной хирургии души. Или тюрьма высшей категории с видом на весь город, который теперь лежал у его ног.
И он. Центр, ось, черная дыра этой вселенной.
Он стоял спиной у панорамного окна, за которым клубились и рвались друг о друга свинцовые тучи. Силуэт — чёткий, резкий, будто вырезанный из тёмного гранита, непроницаемый. Руки, засунутые в карманы идеально сидящих брюк, были единственным намеком на некое подобие расслабленности, но и оно казалось обманчивым, продуманным.
Мысль Марка, бесшумная и острая, как скальпель «
Опоздание. Двадцать семь секунд. Уже дисциплины ноль. Уже проигрыш. Идеализм в её глазах на форуме был таким… ярким. Таким раздражающим. Как вспышка дешёвой магниевой вспышки в темной комнате. Сейчас посмотрим, как быстро он выгорит, оставив только пепел сожаления.»
Он не обернулся. Просто произнёс, голосом, лишённым тембра, ровным и плоским, как линия горизонта над мертвым морем:
— Опоздание на двадцать семь секунд. Хороший старт, Лебедева. Ты уже в минусе. В моем мире минус имеет свойство стремительно расти, как кривая на биржевом крахе.
Тая замерла. Слова, которые она репетировала пол-ночи — уверенные, дерзкие — застряли в горле колючим, горячим комом. Она чувствовала себя лабораторной мышью, которую только что выпустили на огромное, скользкое поле. Он медленно повернулся. Не всем корпусом, а сначала лишь подбородком, профилем, и лишь потом — всем этим ледяным фронтом. И его взгляд — это было не взглянуть, это было быть просканированной, разобранной на молекулы и проанализированной на предмет дефектов. Серые глаза, лишённые не то что тепла — намёка на жизнь, на колебание. Холодная сталь, отполированная до зеркального блеска, в котором она увидела свое отражение — маленькое, смятое, с слишком широкими глазами. «Идиотка. Соберись!» — закричал внутри голос, но тело не слушалось.
«
Страх. Чистый, неразбавленный, животный. Он струится от неё волнами, пахнет адреналином и потом. Прекрасно. Это та самая плодородная почва, на которой всходит абсолютная власть. Сейчас взрастить в этой почве нужные всходы.»
— Нравится? — Он кивнул на стол в углу, заваленный папками и стопками документов так, что под ними не было видно столешницы. Гора казалась бессмысленной, неодолимой. — Твоя новая жизнь. Вернее, её сырье. Если осилишь переработать в результат. Нет — дверь там, — он мотнул головой к лифту, не отрывая от неё взгляда, — работает в обе стороны. Иди.Экономь и моё время, и свою иллюзию достоинства.
Он выждал паузу, давая словам впитаться, просочиться сквозь кожу, обжечь. Тая вдохнула, собирая весь свой кислород, всю ярость, весь страх в один тугой комок за грудиной. Голос дрогнул на первом слове, но к концу фразы выровнялся, став тихим и четким:
— Я пришла работать, господин Орлов. А не… нравиться.
Уголок его рта дрогнул — не улыбка, а нервный тик, судорога чистого, неподдельнного презрения. Казалось, он даже слегка фыркнул, но звук был таким же призрачным, как запах в этой стерильной коробке.
«
О
,
смотрите-ка. Искра. Жалкая, микроскопическая, но искра. «Не нравиться». Мило. Наивно. Как котенок, шипящий на ротвейлера. Мне будет бесконечно приятно гасить эти искры одну за другой. Пока не останется только ровная, гладкая, послушная тьма.»
— Страх, — произнес он, делая шаг вперед. Его ботинки поскрипывали на бетоне, и этот звук резал тишину. — Ты боишься. И это единственное разумное, адекватное чувство, которое у тебя есть сейчас. Остальное — подростковый бунт и наивность. Они здесь горят без дыма и пепла. За секунду.
Он прошёл мимо. Не задев её. Но воздух вокруг него сдвинулся, ледяной, плотной волной, и она почувствовала, как по коже пробежали мурашки, а волосы на затылке встали дыбом. Он остановился у стойки секретаря — пустующей, начисто выметенной. Видимо, он выгнал и её, чтобы устроить этот безупречный, приватный спектакль унижения.
— Забудь всё, чему тебя учили в ваших теплых университетах. Здесь не место для талантов. Талант — это хаос. Здесь место для дисциплины. Для результата. И для абсолютного подчинения. Твоя дерзость, — он обернулся, и его взгляд скользнул по её фигуре, медленно, оценивающе, как сканер, считывающий цену товара, — здесь — мусор. И я вынесу его первым. Без сожаления.
Это ударило. Точно, прицельно, по самому больному. Больнее, чем если бы он орал и метал стульями. Спокойно, хирургично, по живому — по той самой вере в себя, которую она так отчаянно пыталась сохранить. В глазах выступили предательские слезы, и она судорожно сглотнула, впиваясь ногтями в ладони. Боль от коротких ногтей, впивающихся в кожу, была якорем, единственной реальностью.
Мысль Марка, ликующая и жестокая:
«Вот оно. Первая трещина. Видишь, как блестит на глазах? Это роса отчаяния. Самое сладкое вино. Ты — моя новая головоломка, Лебедева. И я разберу тебя на части не из злобы. Из любопытства. Мне будет наслаждением найти твой секретный механизм, эту пружинку самоуважения, и раздавить её пальцами. Сначала сломаю твою спесь. Потом — твои принципы. А потом, когда от «борца» останется лишь дрожащая, послушная тень, я с холодным удовольствием вышвырну тебя за дверь. Это будет мой шедевр.»
И в этот момент, будто сама судьба, уставшая от этой ледяной монотонности, решила вставить свои пять копеек яркой, жирной мазницей, дверь в приёмную распахнулась с легким стуком.
Вошел человек, которого хаос Орлова, казалось, не касался в принципе. Высокий, в дорогом, но мягко сидящем кашемировом пальто, с чёрными, чуть вьющимися непослушными волосами и лицом, на котором жила лёгкая, искренняя улыбка, лучиками расходящаяся от уголков карих глаз. Красота его была другой — не ледяной и опасной, а тёплой, солнечной, как первый обжигающий глоток кофе в промозглое, безнадежное утро. Он вносил с собой шум улицы, запах осеннего ветра и ощущение нормальности, которое здесь казалось дикой, невозможной ересью.
— Опять ранние экзекуции, цезарь? — раздался бархатный, насмешливый голос, заполнивший пространство, как музыка. — Людей хотя бы до десяти утра принято не пытать, я считаю. В девять ноль-ноль — это уже нарушение конвенции о правах офисного планктона.
Мысль Марка, мгновенно напряженная и раздраженная: Черт. Зимин. Именно сейчас. Эта вечная, назойливая, солнечная помеха. Гримаса судьбы.
— Егор. Не сейчас, — Марк даже не повернул головы, но в его спине, в резкой линии плеч, читалось мгновенное, почти звериное напряжение. Словно в его безупречный черно-белый мир ворвался назойливый, раздражающий цвет.
— Всегда «не сейчас», мой друг. А когда тогда? В перерыве между мировыми сделками и казнями провинившихся ассистентов? — Егор не обратил внимания. Он скинул пальто с небрежной грацией, перекинул его через спинку кресла и направился к Тае, изучая её открытым, дружелюбным, но чрезвычайно внимательным взглядом. Взглядом врача, видящего не только симптомы, но и причину болезни. — А, значит, это и есть легендарная стажёрка, выжившая после форума? Та самая, что осмелилась бросить вызов великому и ужасному? — он протянул руку. Ладонь была открытой, жест — простым и человечным. — Егор Зимин. Друг детства этого монстра, психотерапевт поневоле и временный, но отчаянный поставщик здравого смысла и приличного кофе в эту… стеклянную тюрьму высшей лиги.
Тая, ошеломлённая этим вторжением жизни в кромешный ад, машинально пожала его ладонь. Рука была тёплой, сильной, живой. Контраст с ледяной аурой Орлова был таким резким, что у нее чуть не закружилась голова.
— Не ведись на его игру, — тихо, так, чтобы слышала только она, сказал Егор, его глаза лукаво блеснули, словно он делился самой большой тайной. — Он как дикий зверь, загнанный в угол собственного перфекционизма: чем больше покажешь страха, тем вкуснее для него. Игры в демократию здесь не пройдут. А вообще, — он повысил голос, обращаясь уже к Марку, — боится он, знаешь ли, обычно одного: потерять контроль. Хоть на йоту. Или, что ещё смешнее, обнаружить, что у него есть какие-то нормальные, человеческие чувства. Для него это равносильно личному апокалипсису. Признаться в этом, конечно, он тебе не даст — скорее умрет.
Марк резко, почти с хрустом, обернулся. Взгляд, который он бросил на Егора, не был просто злым. Он мог бы испепелить, испарить, стереть с лица земли меньшего по силе духа человека. В нем была бездонная, холодная ярость.
Мысль Марка, шипящая, как раскаленное железо в воде: Он всегда так. Всегда размывает границы, вносит хаос, разлагает дисциплину своим дешевым сочувствием. Эта мелкая, двуличная… заноза в плоти моего порядка. Но с ней… с ней он не успеет. Я буду с ней играть один на один. Медленно. Я сломлю её раньше, чем его жалость успеет пустить корни.
— Ты здесь по делу, Зимин, или твой нынешний пациент решил, что сеансы дешёвой уличной психоаналитики можно проводить в моем офисе?
— По делу, конечно, дорогой мой параноик, — Егор развёл руками с театральной, обезоруживающей невинностью. — Но раз уж я здесь, подвергся твоему ледяному приему и стал свидетелем морального унижения новобранца, кофе будет? Или в твоём утопическом полицейском государстве даже бариста запрещены как потенциально мятежный, неконтролируемый элемент?
— Автомат на своём обычном месте. Развлекайся на здоровье, — Марк махнул рукой, жест был отстраненным, как если бы он отгонял муху.
— Автомат? Боже правый, Орлов, ты и правда хочешь, чтобы я подал на тебя в суд за жестокое и необычное обращение? Это же преступление против вкуса и базового понятия о гуманности! — Егор покачал головой с комичным ужасом, но улыбка, добрая и понимающая, не сходила с его лица. Он снова повернулся к Тае, и его взгляд стал серьезнее, почти отеческим. — Держись, солдат. Первый день — он всегда самый страшный. Потом… потом не станет менее страшно. Просто привыкнешь. К самому страху. И к тому, как он на вкус — медный, горький, на задней стенке глотки.
Марк, будто раздражённый до предела этим фланговым манёвром, этой «диверсией человечности», снова нацелился на Таю. Он подошёл так близко, что расстояние между ними стало физическим оскорблением. Он сделал это намеренно, чтобы она задохнулась в его ауре, чтобы её зрачки расширились от инстинктивного страха. Но в этот раз что-то пошло не по сценарию.
От неё пахло не дешёвым парфюмом офисных амбиций, а чем-то другим. Чистотой. Простым мылом и кожей. И ещё чем-то… тёплым. Живым. Это был запах, который не должен был здесь существовать. Он ворвался в его стерильное пространство, как запах хлеба в морг.
И тут он почувствовал.
Это был не запах. Это было что-то под кожей. Примитивный, животный сигнал, вспышка в темноте подкорки. Плотское, мгновенное признание. Женщина. Молодая. Податливая в своей дрожи. И в этой дрожи была не только слабость. Была какая-то чертовски раздражающая жизненность.
Мысль Марка, прорвавшаяся сквозь лед, как стальной шип: «
Что за…? Нет. Не это. Только не эта тупая, животная химия. Эти шлюхи все на один манер — дрожат, потом лезут, потом торгуются. Она ничем не лучше. Мельче других, может быть. Глупее. И пахнет… (он мысленно искал самое оскорбительное сравнение) пахнет какой-то дешёвой надеждой. Как молоко. Отвратительно.»
Но его тело, предательское и тупое, уже откликнулось. Сжатием внизу живота. Мгновенным, инстинктивным расчетом расстояния, чтобы прижать, чтобы сломать эту дерзкую осанку, чтобы заставить этот взгляд потухнуть и наполниться чем-то другим. Желанием. Страхом желания.
Мысль Марка, яростная, обращенная внутрь себя резала как лезвие:
«Тварь. Ты тоже из этой породы. Думала, твоя «принципиальность» тебя выделит? Она просто делает игру интереснее. Я сломаю тебя не как сотрудницу. Я сотру тебя как женщину. Докажу тебе и этому мерзкому куску плоти во мне, что ты — пустое место. Красивая, тёплая, живая оболочка над абсолютным ничто.»
Это осознание — что его собственная плоть посмела отозваться на эту «дрожащую мышь» — воспламенило в нём такую чистую, такую кристальную ярость, что он едва не схватил её за подбородок, чтобы сразу, сейчас, начать процесс уничтожения. Он ненавидел её в этот момент. Ненавидел до тошноты. Но больше всего он ненавидел ту часть себя, которая отозвалась.
«
Я
превращу тебя в голый нерв. Буду дотрагиваться до тебя взглядом, пока ты не начнёшь скулить. А потом плюну на тебя и зашвырну в ту самую грязь, из которой ты выползла. И буду получать от этого такое же простое, животное удовольствие, какую ты сейчас вызвала во мне. Заткну эту пасть. Заткну эту... эту чертову щель в моём контроле.»
Он продолжил свою тираду, но теперь это был не просто холодный расчёт. Это была месть. Месть ей за то, что она есть. И месть себе — за миг слабости.
Он отступил на шаг, давая ей вдохнуть. Его собственная грудь была сжата тисками ярости. Воздух пах теперь не только кедром и властью. Он пах вызовом. И кровью будущей охоты.
При такой близости Тая различила мельчайшие детали уже ставшего ненавистным ей босса: идеально выбритые щёки с легкой, едва уловимой тенью, темные, неожиданно длинные ресницы, обрамляющие ледяные зрачки, одну-единственную прядь пепельных волнтстых волос, выбившуюся на идеально гладкий лоб. От него пахло не просто парфюмом — древесной горечью, кедром и снегом, — а чистым, неразбавленным контролем.
— Запомни раз и навсегда, Лебедева, — его голос стал тише, шелестящим, но в этой тишине зазвенела закаленная сталь, готовая лопнуть. — Ничьи шутки, ничья подпольная дружба, ничье… теплое, панибратское отношение, — он с откровенным, физическим презрением бросил взгляд на Егора, будто тот был носителем заразной болезни, — тебе здесь не помогут. Ты здесь по моей прихоти. По моей сомнительной милости. На моей земле. И твоя судьба, твое будущее, твоя карьера — этот призрачный мираж, за которым ты пришла, — решается одним моим кивком. Одним. Ты — эксперимент. Дерзкий, необдуманный, возможно, провальный. И если я решу, что эксперимент не стоит затраченного времени и нервов, ты исчезнешь. Без следа. Бумажки на том столе съедят тебя, не подавившись, и не оставят даже имени. Ты станешь тем самым ничем, против которого так поэтично и смело выступала на форуме. Понимаешь? Ничем.
Он отступил на шаг, давая ей вдохнуть. Но вдохнуть было нечем — только им, этой горечью кедра, холодом и абсолютной, тотальной властью, лишающей воли.
— Так что хватит искать союзников в песочнице. Докажи, что ты не просто красивая, амбициозная оболочка с дерзким языком. Докажи, что внутри есть что-то большее. Что есть сталь, способная гнуться, но не ломаться. Тогда… возможно, я перестану воспринимать тебя как досадную, раздражающую ошибку в моём безупречном расписании. Единственный шанс. Прямо здесь. Прямо сейчас. В этой горе бумаг.
Мысль Марка, завершающая, как приговор: «
Игра началась, моя дерзкая мышка. Беги. Пытайся выжить. Я дам тебе ложную надежду, подброшу угля в твой угасающий дух. А потом, когда ты взлетишь на этом дешёвом топливе, я перекрою кислород. И наблюдать за твоим падением будет самым утонченным удовольствием в этом пресном квартале.»
Он резко развернулся к окну, спиной к ней, к Егору, ко всему живому, грешному и неидеальному миру. Стал немой, черной статуей на фоне бушующего серого неба.
— Приступай.
Слово повисло в воздухе, как приговор.
Тая, ноги которой стали ватными и не слушались, сделала шаг, потом другой, подошла к своему столу-баррикаде, к этой горе чужой работы, чужого провала или чужого успеха. Она коснулась холодной столешницы. «Это просто работа. Просто бумаги. Он — просто человек. Просто человек…» — твердил внутренний голос, но звучал он жалко и неубедительно.
Егор, пристроившись с чашкой отвратительного автоматного кофе на краю стола секретаря, наблюдал за ней. Не назойливо, а тихо, с той самой профессиональной, ненавязчивой внимательностью. Его взгляд был не просто сочувственным. Он был знающим. Глубоко знающим. Как будто он видел этот спектакль, эту пытку первым днем уже десятки раз, знал наизусть все реплики тирана и все стадии отчаяния жертвы. И в этом знании была не горькая ирония, а странная, усталая грусть.
Марк же стоял у окна, неподвижный, как часовой на краю пропасти, которую сам себе и вырыл. Казалось, он растворился в пейзаже, стал его частью. Но Тая, подняв глаза от первой, нечитаемой папки, поймала отражение в тёмном, зеркальном стекле. Не его лицо — его руки. Руки, зажатые в кулак за спиной, сжались так, что даже в отражении были видны побелевшие, напряженные до хруста костяшки пальцев. И этот маленький, неконтролируемый штрих в портрете безупречного владыки был страшнее и важнее всех его слов. Он выдавал напряжение. Выдавал борьбу. С ней? С собой? С этим внезапно ворвавшимся в его мир теплым хаосом по имени Егор?
В стеклянной клетке под низкими, давящими облаками начался первый день. Воздух был густым от непроизнесенных слов, от страха, от вызова, от старой, непростой дружбы и новой, смертельной вражды. И все трое — каждый по-своему, в тишине собственных мыслей — понимали: это не просто начало работы. Это только первая минута длинной, извилистой, тонкой и невероятно опасной игры, где ставки были выше, а правила — куда страшнее, чем можно было представить.
Глава 4. ИСПЫТАНИЕ
После того, как дверь мягко, но безжалостно закрылась за Егором, воздух в кабинете преобразился. Он не просто сгустился — он кристаллизовался, стал вязким и приторным, как сироп из расплавленного сахара и яда. Каждая молекула была заряжена молчаливым напряжением, которое ждало лишь искры. Марк медленно, с театральной, хищной неторопливостью развернулся от панорамного окна. Его движение было подобно повороту орудийной башни — плавным и смертоносным. Взгляд, который он устремил на Таю, был не взглядом человека. Это было лезвие, раскалённое докрасна в горне его собственной ярости и раздражения. Оно медленно, методично прошлось по ней — от всколоченных, словно от удара тока, тёмных волос, по лицу, на котором ещё горели пятна возмущения, по скромному, добротному, но откровенно бюджетному пиджаку, по прямым, залитым стыдливым теплом ногам в колготках.
— Пиджак, — произнёс он.
Одно-единственное слово. Оно упало в тишину не звуком, а физическим предметом — тяжёлым, холодным, с чёткими гранями. Приговор, вынесенный без права на обжалование.
— Завтра, — продолжил он, и голос его был низким, бархатным, но в этой бархатистости скрывались осколки битого стекла, — ты оставляешь его дома. Навсегда. Навеки. Тот, что сейчас уродует твои плечи, пахнет дешёвым кофе из автомата, пылью библиотечных стеллажей и… детской верой в справедливость. Здесь это смердит. Здесь это — клеймо неудачника. Здесь это — флаг капитуляции, который ты несешь на своей спине.
Тая почувствовала, как по её коже, от копчика до затылка, прокатилась волна жара, сменяемая ледяными мурашками. Она невольно втянула голову в плечи, будто пытаясь спрятаться внутри этого самого пиджака, который он так презирал. Пальцы, спрятанные в карманах, сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя болезненные полумесяцы.
— У вас что, прописан дресс-код в уставе? — вырвалось у неё, голос звучал выше, резче, чем она хотела. — Или это ваша личная, королевская прихоть — решать, во что одеваться вашим… подданным?
Уголок его рта, того самого рта с такими чёткими, такими жестокими линиями, дрогнул. Не в улыбке. В судороге презрения, смешанного с чем-то ещё, более тёмным.
— У меня есть стандарты, Лебедева. Высшие стандарты. Ты будешь одеваться так, чтобы подчёркивать свою ценность. Не потенциальную. Не гипотетическую. А реальную, ощутимую, монетарную ценность, которую ты должна будешь доказать каждый божий день. А этот… этот мешок, — он сделал отстранённый жест в её сторону, будто указывал на что-то нечистое, — подчёркивает лишь твоё происхождение. Твою принадлежность к серой, безликой массе, которая трудится, но никогда не правит. Юбка. До колена или чуть выше. Шёлковая блуза. Цвет — белый. Идеальная посадка по фигуре, сшитая руками мастера, а не слепая швея из ателье у метро. Никаких «удобных пиджаков от бабушки». Никакой самодеятельности. Это — не условие работы. Это условие выживания в моём пространстве. В моей вселенной. Понятно?
Он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Каждый шаг был отмерен, тяжёл, как удар молота. Она инстинктивно отступила, спина нащупала холодную, идеально гладкую поверхность стеклянной двери. Дальше отступать было некуда. Он остановился так близко, что тепло его тела достигло её кожи сквозь ткань. Пространство между ними стало плотным, электризованным. Она видела всё с пугающей чёткостью. И запах. О, Боже, запах. Это был не парфюм. Это была сама суть мужчины: тёплый, животный, смешанный с дорогим мылом, кожей и чем-то неуловимо металлическим — как будто он был выкован из стали, которая лишь слегка остыла.
Её дыхание спёрлось в горле, превратившись в короткие, мелкие глотки воздуха. Страх? Да, конечно, страх. Разумный, животный страх существа, загнанного в угол гораздо более сильным хищником. Но сквозь леденящую плёнку страха пробивалось, пульсировало, набирало силу нечто иное. Острое. Жгучее, как перец на языке. Неуместное любопытство дикарки, впервые увидевшей огонь. Жалость к хищнику, который, кажется, заперт в клетке вместе с ней.
— Ты… невыносимо дерзкая, — его голос опустился до хриплого, интимного шёпота. Он звучал так, будто слова рождались где-то глубоко в его груди, проходя через баррикады его воли. — И знаешь, что самое отвратительное, самое непростительное в этой твоей дерзости?
Он наклонился. Его губы не коснулись её кожи, но они были так близко к её виску, что она чувствовала движение воздуха, когда он говорил. Волосы на её затылке встали дыбом.
— Это заводит. Дико. Безумно. Непозволительно.
Слово «заводит» повисло между ними не как абстракция, а как физическая реальность. Оно обожгло её ухо, проникло внутрь, ударило в самое нутро. И в этот миг, в эту долю секунды абсолютной тишины и абсолютной близости, её тело, предав её с чудовищной ясностью, уловило его ответ. Напряжение, исходившее от его сведённых плеч, от каменной твердыни грудной клетки, было не только гневом. Это был тот же самый первобытный импульс, который заставляет тигра поднимать лапу, а волка — оскаливать клыки. Но ниже, гораздо ниже, сквозь тонкую ткань его безупречных брюк, шёл иной, неоспоримый сигнал. Молчаливое, мощное признание его плоти в том, что её вызов, её стойкость, сама её запретная близость — это не раздражитель. Это — искра, брошенная в бочку с порохом. Его тело отвечало на её существование с яростной, неприкрытой, животной простотой желания.
И её собственное тело, о, предательское, живое тело, отозвалось. Не мыслью, не протестом, а мгновенной, влажной, стыдной волной тепла, которая разлилась в самом низу живота, между ног. Это было признание, которое было страшнее любой его угрозы. Признание в том, что она — не просто жертва. Она — соучастница этого безумного напряжения.
Он резко отпрянул, как будто его отбросило невидимым электрическим разрядом. Расстояние между ними стало вдруг огромным, холодным. В его глазах, таких бездонно-серых, мелькнула ярость — но направленная не на неё. Это была ярость на самого себя, на собственную слабость, на эту дьявольскую потерю контроля. Его челюсти свело так, что выступили жёсткие бугры на скулах.
— Завтра, — выдохнул он, отворачиваясь к окну, к своему безопасному, подконтрольному миру. Голос снова обрёл ледяную гладкость, но в нём, на самой глубине, слышалась хрипота, сбой, трещина. — Без пиджака. И без глупых вопросов. Можешь идти.
Тая, не дыша, не помня себя, нажала на ручку. Дверь бесшумно отъехала. Она вышла в коридор. Ноги подкашивались, дрожали, как после долгого марафона. Она прислонилась к холодной стене, пытаясь унять бешеную дрожь в коленях. А между ног всё ещё пульсировало то самое немое, постыдное, непреодолимое признание. Оно звенело в её ушах громче, чем любые его слова. Он хочет меня. Я это чувствую. И моё тело… мое тело хочет его ответа.
---
Стеклянные ступени винтовой лестницы, ведущей из его небесной обители вниз, к смертным, пели под её каблуками тихим, высоким звоном. Каждый звук отдавался в её висках. Она спускалась, пытаясь отряхнуть с себя липкий пепел унижения и это жгучее, опасное напряжение, которое, казалось, впиталось в саму кожу, въелось в поры. Она хотела выдохнуть его, выплюнуть, но оно сидело внутри, тлея.
Внизу, в просторном, выдержанном в стиле хай-тек фойе, стоял Егор. Он не сидел, не ходил — он как будто обитал здесь, был его органичной частью. Прислонившись к голой бетонной колонне, он смотрел на неё. В его взгляде не было ни капли того животного напряжения, что только что разрывало воздух наверху. Была лишь спокойная, чуть отстранённая наблюдательность. Его улыбка была лёгкой, но абсолютно прозрачной — в ней не таилось ни намёка на флирт, ни скрытого интереса. Это была улыбка друга, почти брата, который видит тебя насквозь и готов поддержать, но не переходя границ.
— Первый день — это всегда как прыжок с парашютом, — сказал он спокойно, голосом, в котором не было ни капли оценки, только констатация. — Только вот парашют выдают уже в воздухе, а инструктаж читают, когда самолёт уже падает. Тяжело приземляться?
Тая остановилась, переводя дух. Его спокойствие было как глоток холодной воды после удушья.
— Я готовилась к жёсткой посадке, — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Но не ожидала, что приземлюсь прямиком на минное поле, где каждая твоя мысль — это потенциальная ловушка.
Егор тихо усмехнулся, и в его глазах мелькнуло понимание.
— А, это Марк. Он обладает редким даром превращать рабочий процесс в спецоперацию по выживанию в условиях враждебной среды. Со всеми вытекающими: психологическими атаками, проверками на прочность и… да, минированием территории, — он сделал паузу, изучая её лицо. — Но ты, я вижу, держалась. Это читается. Даже отсюда.
— Я… привыкла к сложным задачам, — сказала Тая, и в её голосе прозвучала тень горькой иронии. — Просто обычно они касаются цифр, а не… тотальной перекройки личности.
— Именно это в тебе и заметно, — Егор сделал шаг ближе, но не нарушая дистанции. Не как мужчина к женщине, а как старший товарищ к младшему, попавшему в переделку. Он понизил голос, и в нём зазвучала неподдельная, без прикрас искренность. — Слушай, я скажу тебе как человек, который знает его… ну, не с пелёнок, но с тех пор, как он ещё только учился быть тем монстром, которым стал. Он редко, крайне редко встречает тех, кто заставляет его напрягаться. Не просто терпеть его выходки, молча глотая обиду. А по-настоящему противостоять. Смотреть в глаза. Отвечать. Бросать вызов обратно. Ты, сама того не ведая, попала в очень, очень короткий список. Для него это… явление из разряда ненаучной фантастики.
Холодок, пробежавший по спине Таи, был уже не от страха. Это был холодок азарта. Острого, запретного, сладкого.
— Меня не интересуют его списки, — выпалила она, и голос её окреп. — Я здесь работать, а не становиться экспонатом в его коллекции диковинок.
— Именно поэтому ты для него и неудобна. И поэтому — опасна, — мягко, но неумолимо парировал Егор. — Его нельзя купить. Его практически невозможно запугать. Но его можно заинтересовать. И это, поверь мне, единственное, чего он на самом деле боится. Боится до дрожи в коленях, которую тщательно скрывает под маской высокомерия. Я наблюдаю эту драму со стороны уже много-много лет. И вижу закономерности.
Она бросила на него быстрый, оценивающий взгляд. Кто он? Ангел-хранитель? Провокатор? Или просто уставший зритель, которому надоело смотреть один и тот же спектакль?
— И что вы, как главный наблюдатель этой… драмы, видите сейчас? — спросила она, скрестив руки на груди, будто защищаясь.
— Я вижу, как трещит по швам его железная броня, — сказал Егор прямо, без обиняков. — Вижу, как он ломается изнутри, когда натыкается на сопротивление, которое не может сломить с первого удара. Вижу, как ты, сама того не желая, задеваешь в нём что-то давно забытое, глубоко зарытое, ощетинившееся и дикое. Ты напоминаешь ему, что он — человек. А он ненавидит это напоминание всей душой. Поэтому будь осторожна, Тая, — его голос стал серьёзным, почти суровым. Взгляд был прямым и честным, без игры. — Он пойдёт до конца. Он будет ломать тебя, гнуть, испытывать на прочность каждую секунду. Он сделает это либо для того, чтобы уничтожить угрозу, либо… чтобы понять её. И тот путь, что он в итоге выберет… он будет мучительным. Болезненным. Возможно, даже разрушительным. Для вас обоих.
Слова Егора легли на её плечи не грузом, а холодным, отточенным клинком истины. Они не давили — они рассекали туман её собственных иллюзий. В них не было игры, только трезвое, печальное предупреждение от того, кто видел Марка Орлова без всех масок и доспехов.
— Понимаю, — кивнула Тая. И в её голосе, сквозь усталость и остатки шока, зазвенела та самая сталь, что и составляла её стержень. — Что ж, я всегда любила сложные задачи. Особенно те, что кажутся нерешаемыми.
Егор улыбнулся — на этот раз тепло, по-настоящему, по-дружески. В этой улыбке было облегчение и… уважение.
— Тогда, солдат, держись крепче. И запомни главное правило этой войны: его грубость, его провокации, его хамство — это всего лишь тесты. Проверка на прочность твоего духа. Не ведись на это. Не опускайся до его уровня. Твоя сила — в твоем спокойствии. В твоей холодной, безошибочной логике. В твоей способности не дать ему вывести тебя из равновесия. Если сможешь сохранить внутренний стержень, если сможешь отвечать не эмоциями, а результатом… тогда, возможно, у тебя есть шанс. Не победить его — он непобедим в обычном смысле. А… выстоять. И, может быть, даже что-то изменить.
Он отступил, давая ей свободный путь к выходу. Его фигура в элегантном, но не вычурном костюме казалась островком здравомыслия в этом безумном мире стекла и стали.
— До завтра, Тая. Выживай. И знай, что мне, как заскучавшему зрителю этой бесконечной трагикомедии, наконец-то стало по-настоящему интересно. Появилась новая, непредсказуемая переменная.
Его улыбка в последний раз была ободряющей, а взгляд — тёплым и чистым, как летнее небо. В нём она увидела не поклонника, не соперника, а редкое в этом мире акул явление — искреннего, бескорыстного союзника. И в этом была своя, особая грусть.
---
Оставшись один, Марк замер посреди своего кабинета-аквариума, этого стерильного пространства, которое вдруг стало для него клеткой. Тишина после её ухода была оглушительной. Она звенела в ушах, давила на барабанные перепонки. Потом его тело содрогнулось от резкого, спазматического выдоха, будто он только что всплыл с огромной глубины.
— Чёрт! Чёрт, чёрт, ЧЁРТ!
Слова, низкие, хриплые, полные бессильной, яростной злобы, сорвались с его губ и разбились о стеклянные стены. Он с силой провёл обеими руками по лицу, по щекам, по глазам, будто пытался стереть с кожи след её дыхания, выскоблить из памяти её образ — этот немой, пылающий вызов в слишком синих глазах, эту дрожь в сжатых губах, которую он так отчаянно хотел принять за страх, но знал, что это не так.
Его собственная плоть, предательская, живая, вопреки всем железным запретам, всем урокам прошлого, отозвалась на неё. Отозвалась так яростно, так очевидно, что он едва смог отпрянуть. Он ненавидел эту потерю контроля. Ненавидел слабость. Ненавидел желание, которое приходило не как осознанный выбор, а как стихийное бедствие.
С резким, почти неистовым движением он схватил со стола массивное хрустальное пресс-папье — холодный, идеально огранённый кусок материи. И швырнул его в стену. Не в окно — окно было слишком ценно, оно было частью его образа. В глухую, белую, безупречную стену.
Грохот был оглушительным. Звон разбивающегося хрусталя пронзил тишину, рассыпался тысячами острых, блестящих осколков, которые, как слёзы, разлетелись по тёмному полированному полу. Он стоял, тяжело дыша, грудью ловя воздух, глядя на это бессмысленное, ребяческое разрушение. На доказательство своей же слабости.
Потом силы оставили его. Он медленно, словно состарившись за минуту, опустился на край стола, уронив голову в ладони. Пальцы впились в волосы, тянули их, причиняя ясную, чистую, отвлекающую боль.
— Нельзя… — прошептал он в тишину, и голос его был сломанным, чужим. Голосом того мальчишки, которого когда-то предали и оставили одного на развалинах доверия. — Нельзя снова… впускать кого-то… так близко. Нельзя позволять… чтобы кто-то имел такую власть… Такую…
Но даже сейчас, сквозь пелену ярости и самоотвращения, сквозь осколки хрусталя на полу, он чувствовал тот жар. Тот лихорадочный, запретный жар в крови, который разожгла её близость. И холодное, неумолимое понимание, поселившееся где-то в глубине сознания: битва только началась. И он, Марк Орлов, хозяин этой башни и своей судьбы, уже не контролирует её ход. Шахматную доску встряхнули, и фигуры летят в неизвестном направлении. А самой опасной фигурой на ней оказалась она. Девчонка в пиджаке «от бабушки», с глазами бури и волей, тверже стали.
Глава 5. РАЗРЯД
Ночь после вчерашнего дня не принесла покоя. Она принесла бессонницу, липкую и навязчивую, как паутина. Тая ворочалась в постели, и каждое движение простыни казалось ей прикосновением не тех рук. Холодных, властных, с длинными пальцами, которые могли бы с такой же лёгкостью разорвать ткань, как и её защиту.
Опыта в интимных делах у неё не было — не до того было никогда. Учёба, карьера, борьба за место под солнцем в мире, где её пол считался слабостью. Но она не была тёмной в этом деле. Она знала физиологию, как устроен женский организм — знала досконально, с точностью учёного. И это знание сейчас сводило с ума.
Оно объясняло, почему при мысли о нём низ живота сжимался болезненным, сладким спазмом. Почему между ног становилось тепло, влажно, предательски мокро, будто её тело признавалось в чём-то, что её разум яростно отрицал.
"Нет", — шептала она в темноту, вцепляясь в край одеяла. — "Это не то. Это не может быть то".
Ей не нравилось это чувство. Это унизительное, животное признание собственной уязвимости перед ним. Как будто её плоть, глупая, изменчивая плоть, уже выбрала сторону в этой войне, предав её саму.
Ей не нравилось в нём всё! Каждая чёрточка, каждый жест, каждый взгляд, пропитанный презрением. Как он с ней обращался — как с вещью, с помехой, с насекомым. Как разговаривал — эти ледяные, отточенные фразы, которые резали глубже любого ножа.
А она всегда была доброй. Искренне, по-настоящему. Общительной. Её любили соседи — всегда улыбалась, помогала донести сумки. Обожали одноклассники — первая приходила на помощь, объясняла задачи, делилась бутербродами. Уважали преподаватели — за ум, за трудолюбие, за ту самую, негромкую человечность, которая сквозила в каждом её поступке.
А он... он был антитезой всему, во что она верила. Ходячее отрицание добра, сострадания, простой человеческой порядочности. И самое чудовищное — он заставлял её сомневаться в себе. В своей правоте. В своей силе.
"Я ненавижу его", — повторяла она про себя, как мантру, пытаясь заглушить тот предательский жар, что разлился по телу при воспоминании о его взгляде. — "Я должна его ненавидеть".
Но в глубине, под всеми слоями гнева и отвращения, шевелилось что-то иное. Любопытство? Нет, слишком мягкое слово. Голод. Опасный, запретный голод по тому, чтобы увидеть, что скрывается за этой ледяной маской. Узнать, есть ли там что-то человеческое. Или там действительно только пепел и лёд.
С этими мыслями, запутанными, как клубок ядовитых змей, она ворочалась почти до самого утра. Когда до звонка будильника оставалось три часа, истощённое сознание наконец провалилось в чёрную, беспробудную пустоту.
Будильник она не услышала. Не с первого, не со второго раза. Проснулась от того, что одинокий солнечный луч, жёсткий и безжалостный, ударил прямо в глаза. Взгляд на часы — и сердце упало в пятки, превратившись в ледяной комок.
"Твою ж..." — сорвалось с её губ, тихо, по-детски беспомощно.
Дальше — сумасшедшая, лихорадочная спешка. Она металась по комнате, как угорелая, натягивая колготки, которые тут же пошли стрелкой от неловкого движения. Сорвала с вешалки ту самую, ненавистную ему, но единственную приличную блузку — шёлковую, белую, с небольшим вырезом. Надела юбку-карандаш, чёрную, строгую. И, конечно, тот самый пиджак. Тот самый "бабушкин", добротный, тёплый, из мягкой шерсти, который он приказал ей никогда больше не носить.
Наделa его почти назло. Почти. В глубине души она понимала — это не вызов. Это паника. Это желание спрятаться, укутаться в знакомую, безопасную ткань, как в детстве укутывалась в мамин платок.
Волосы едва успела собрать в небрежный пучок, с которого уже выбивались тёмные пряди. Без макияжа. Без духов. Без того самого бюстгальтера, который в спешке остался висеть на спинке стула — она заметила это только уже на улице, когда порыв ветра прижал тонкую блузку к телу, и она с ужасом ощутила, как ткань скользит по обнажённым соскам, которые тут же, предательски, отреагировали на холод и трение.
"Чёрт, чёрт, чёрт..." — мысленно материлась она, прижимая папку с документами к груди, пытаясь хоть как-то скрыть эту вопиющую неподготовленность.
И вот это опоздание, эта спешка, это забытое бельё — всё это сойдётся сегодня в одну идеальную, чудовищную бурю. Сыграет с ней самую злую шутку в её жизни.
---
Утро было хмурым, недружелюбным. Небо нависло над городом низкой, свинцовой плитой, из которой время от времени сыпалась колючая, мокрая крупа — не снег, ещё не снег, но уже и не дождь. Что-то промежуточное, неприятное, как и её настроение.
Тая почти бежала по скользкому тротуару, скомканное пальто болталось на руке, сумка била по бедру тяжёлым, неудобным ритмом. Её каблуки, чётко отбивавшие дробь по асфальту, казались единственным звуком в этом сером, безликом утре.
Здание "Триакома" вырастало перед ней не постепенно — оно обрушивалось всем своим стеклянно-стальным величием, холодным и бездушным, как сам его хозяин. Башня-игла, вонзившаяся в низкое небо, сверкала тусклыми отблесками в пасмурном свете.
Она рванула к вращающимся дверям, проскочила внутрь, и её сразу обняла стерильная, кондиционированная тишина фойе. Мраморный пол, начищенный до зеркального блеска, отражал потолки в три этажа и скупой свет из стеклянных стен. Воздух пах деньгами — дорогим деревом, кожей, едва уловимыми нотами какого-то эксклюзивного освежителя.
К лифту. Нужно к лифту.
Она почти подпрыгнула, нажимая кнопку вызова. Панель загорелась мягким золотистым светом. Тая переминалась с ноги на ногу, украдкой поправляя блузку, которая, казалось, прилипла к телу везде, где не надо.
Тонкий, едва слышный звон — и зеркальные двери разъехались. Пусто. Слава богу.
Она шагнула внутрь, развернулась к панели управления, ткнула пальцем в кнопку двадцать девятого этажа. Двери начали медленно, плавно сходиться.
И в этот миг, в последнюю секунду, в щель между створками вписалась чья-то рука. Длинная, сильная, с широкой ладонью и идеально подстриженными ногтями. Рука в рубашке из тончайшей белой ткани безупречного кроя и манжетой дорогих часов, браслет которых блеснул холодным металлом.
Двери, почуяв препятствие, разъехались обратно.
И он вошёл.
Марк Орлов.
Он вошёл неспешно, властно, заполнив собой всё пространство маленькой кабины. Воздух тут же стал другим — густым, электризованным, тяжёлым для дыхания. Запах — его запах, тот самый, смесь морозного воздуха, кожи и чего-то дикого, первобытного, — ударил в ноздри, заставив сердце ёкнунуть.
Тая инстинктивно прижалась к дальней стенке, сжимая папку так, что картон затрещал.
— Доброе утро, Марк Анатольевич! — вырвалось у неё, слишком громко, слишком искренне. Она даже улыбнулась — широко, по-девичьи, пытаясь задобрить зверя, которого невольно потревожила.
Он не ответил.
Он даже не взглянул на неё.
Просто вошёл, развернулся к дверям спиной, упёрся ладонями в зеркальные стены по обе стороны от себя, опустил голову. Безмолвный, холодный, неприступный. Казалось, он даже не дышал.
Лифт тронулся, поплыл вверх с почти неслышным гулом.
И только тогда, когда кабина набрала скорость, он медленно, очень медленно повернул голову в её сторону.
Его взгляд... Это был не взгляд. Это было медленное, методичное сканирование. Холодный, безжизненный луч, который начал с её туфель — простых, чёрных лодочек, — пополз вверх по ногам, обтянутым тонким капроном, задержался на бёдрах, на талии, на груди...
Тая почувствовала, как под этим взглядом её тело вспыхивает пятнами стыда и одновременно — чёрт побери — оживает. Соски, и так напряжённые от холода и трения ткани, затвердели ещё сильнее, выпирая двумя отчётливыми бугорками под тонким шёлком. Она попыталась ещё плотнее прижать папку.
Его глаза, эти серые, бездонные глаза, на секунду задержались на её груди. В них не промелькнуло ни удивления, ни оценки. Лишь какое-то ледяное, аналитическое любопытство, как у учёного, рассматривающего интересный образец под микроскопом.
Потом взгляд пополз выше — по её шее, по подбородку, по губам, которые она непроизвольно прикусила. Остановился на её глазах.
Они смотрели друг на друга в зеркальных стенах лифта, которые множили их отражения до бесконечности. Она видела своё лицо — бледное, с тёмными кругами под глазами, с выбившимися волосами. Видела его — каменный профиль, сведённые брови, тонкую, жестокую линию губ.
И тогда он опустил глаза ниже. На её плечи. На тот самый, ненавистный ему пиджак.
Всё его тело, до этого момента расслабленное, вдруг напряглось, как тетива лука. Мышцы на скулах заходили жёсткими, ритмичными волнами. Челюсти сжались так, что выступили белые бугры у висков. Его пальцы, упёртые в зеркала, побелели в суставах.
Он не сказал ни слова. Не издал ни звука. Но тишина в лифте загудела низким, угрожающим гудением, словно пространство между ними зарядилось до предела.
Он просто смотрел. Смотрел на этот пиджак, как на личное оскорбление. Как на вызов, брошенный ему прямо в лицо. И в его взгляде было столько ледяной, беспощадной ярости, что Тае стало физически холодно.
Она стояла, не двигаясь, пытаясь дышать ровно, но дыхание срывалось, становясь мелким, прерывистым. Она смотрела ему прямо в глаза — в эти серые, бездонные колодцы, в которых сейчас бушевала настоящая буря. Вызывающе. Гордо. Хотя внутри всё дрожало от страха и чего-то ещё, чего она боялась назвать.
Тонкий, элегантный звон. Двадцать девятый этаж.
Двери разъехались.
Он метнулся вперёд не шагом — рывком. Как ураган, как взрывная волна. Вышел из лифта, не обернувшись ни разу, не сказав ни слова. Его чёрная фигура растворилась в полумраке коридора, оставив за собой лишь вихрь холодного воздуха и тяжёлое, давящее молчание.
Тая осталась стоять в кабине, прислонившись к стенке, дрожащими пальцами прижимая папку к груди, под которой бешено стучало сердце.
Двери начали медленно закрываться. Она вздрогнула, как от толчка, и выскочила наружу, едва успев.
---
Офис действительно напоминал стерильный муравейник, заточённый в стекло и сталь. Бесконечнок открытое пространство с низкими перегородками, за которыми сидели такие же, как она, винтики огромной машины. Идеальный порядок. Приглушённый, рассеянный свет. Мерный, убаюкивающий гул принтеров, сканеров, компьютеров. Тихие, лишённые эмоций голоса в телефонах. Всё дышало выхолощенной, бездушной дисциплиной.
Тая вписалась в этот механизм, как новая, слегка шершавая, неподогнанная шестерёнка. Её рабочее место было в углу, у стеклянной стены, за которой открывался потрясающий вид на город. Но она не видела его. Видела лишь экран монитора и отражение своего бледного лица.
Она пыталась работать. Сосредоточиться на цифрах, на отчётах, на том, зачем, собственно, сюда пришла. Но мысли путались, возвращаясь к лифту. К его взгляду. К тому, как его пальцы побелели, впиваясь в зеркало.
"Он убьёт меня", — пронеслось в голове. — "Он буквально разорвёт на части".
Идиллия, если её вообще можно было так назвать, длилась недолго.
Так пролетела первая половина дня, Тая немного успокоилась, этот покой ей нравился, полностью погрузившись в ритм, на её столе зазвонил личный телефон. Вибрация разнеслась по стеклянной столешнице, заставив вздрогнуть.
Тая схватила аппарат, увидела имя на экране — и всё её существо на миг смягчилось, потеплело. Уголки губ сами потянулись вверх.
— Привет, Андрей... — её голос, когда она ответила, стал другим. Тёплым, домашним, наполненным той самой нежностью, которую она тщательно скрывала здесь. — Вчера прости, совсем вылетело из головы...
Она слушала, улыбаясь, глядя в окно, но не видя ничего. Её мир сузился до голоса в трубке — спокойного, родного, безопасного.
— Завтра? Конечно! С огромным-преогромным удовольствием! — её смех прозвенел в тишине этого огромного пространства, чистый, звонкий, абсолютно беззаботный. Сотрудники за соседними столами на секунду подняли головы, улыбнулись в ответ — настолько заразительным было это звучание. — Целую, Андрюшенька, спасибо. До завтра!
Она положила трубку, и улыбка ещё несколько секунд играла на её губах. Потом она вздохнула, обернулась к монитору — и улыбка застыла, стекая с лица.
За стеклянной стеной её кабинета, в тени бетонной колонны, стоял он.
Марк Орлов.
Он не просто проходил мимо. Он застыл, будто врос в пол. Стоял, прислонившись плечом к холодному бетону, скрестив руки на груди. И смотрел.
Смотрел прямо на неё.
Его лицо было непроницаемой маской, но глаза... О, Боже, глаза. Они горели. Не пламенем — ледяным, синим пламенем абсолютного нуля, которое выжигает всё на своём пути. Он впитывал каждую деталь: её профиль, ещё хранящий следы улыбки, расслабленную позу, ту мягкость, которая ещё секунду назад звучала в её голосе.
Каждое её ласковое слово, каждый тёплый звук, адресованный "Андрюшеньке", падали ему на плечи не просто гирями — свинцовыми плитами, которые вдавливали его в пол, в собственное нутро.
«Андрюююшенька...» — мысленно, с чудовищной, ядовитой слащавостью, пропел он про себя. Казалось, он даже слышит этот пошлый, уменьшительно-ласкательный суффикс, который резал слух, как ржавая пила. — «Целует. Его. Этого ничтожного, серого, правильного червяка. Этого... Андрюшеньку».
Внутри у него всё перевернулось. Не просто закипело — взорвалось. Чёрный, густой, отравленный пар ярости, ревности и какого-то дикого, неконтролируемого чувства собственности поднялся из самой глубины, затмил разум, сжёг все внутренние предохранители.
Его сердце, обычно холодное и размеренное, сжалось в маленький, твёрдый, ледяной комок. А потом — бах! — выстрелило в виски, в сонные артерии, в каждую клетку тела горячими, неистовыми, хаотичными ударами. Кровь загудела в ушах, превратившись в рёв океана во время шторма.
Она смела. СМЕЛА!
Смела быть счастливой. Смела быть нежной, тёплой, мягкой. Смела излучать этот домашний, уютный свет, которого он был лишён навсегда. Смела забыть о его существовании на эти проклятые, блаженные тридцать секунд. Смела принадлежать — или делать вид, что принадлежит — кому-то другому.
Его пальцы, скрещённые на груди, впились в собственные бицепсы так, что ногти прочертили болезненные борозды даже через ткань рубашки. Дыхание участилось, стало резким, звериным — через стиснутые зубы, с присвистом. Ноздри раздулись.
А взгляд... Взгляд заострился, превратившись не просто в ледяное жало, а в целый ледоруб, готовый разнести вдребезги эту идиллическую, невыносимую картинку.
Он оттолкнулся от колонны. Не пошёл — рванул.
Дверь в её кабинет-аквариум была стеклянной, лёгкой. Он ворвался внутрь не открывая — он врезался в неё плечом, и она отлетела в сторону с глухим, тяжёлым стуком, ударившись об ограничитель и задрожав всем своим хрупким стеклянным телом.
Звук был таким громким, таким неожиданным, что в помещении воцарилась абсолютная, мёртвая тишина. Все замерли, уставившись на эту сцену — босс, похожий на разъярённого быка, и бледная, как смерть, стажёрка.
— Лебедева. — Его голос был не голосом. Это было низкое, сдавленное рычание, вырвавшееся из самой глотки, пропитанное такой концентрированной ненавистью, что воздух в комнате, казалось, закристаллизовался. — Ко мне. Сейчас.
Он даже не взглянул на неё. Развернулся на каблуках — резко, чётко, как на параде — и вышел, оставив за собой звенящую, ледяную пустоту и запах надвигающейся катастрофы.
Тая сидела, не двигаясь, несколько секунд. Потом медленно, очень медленно подняла глаза от стола. В её жилах стылая волна страха — чистого, животного страха перед физической расправой — тут же столкнулась с раскалённой, бушующей волной ярости. Горячая, солёная волна подкатила к горлу.
Она встала. Ноги дрожали, но вынесли. Она пошла за ним, каждый шаг отдаваясь в висках тяжёлым, глухим стуком, будто она шла по собственному грому.
Десятки глаз провожали её. Со смесью ужаса, жалости и нездорового любопытства.
---
Его кабинет был пустым. Не в смысле мебели — он был заставлен дорогими, дизайнерскими вещами. Но душа здесь отсутствовала. Воздух был холодным, стерильным, как в операционной.
Он стоял у панорамного окна, спиной к двери. Но всё его тело — широкие плечи, прямая спина, сведённые лопатки — было напряжено до предела, до дрожи. Казалось, ещё мгновение — и он взорвётся, разлетится на куски, уничтожив всё вокруг.
— Вы звали? — её голос прозвучал ровно, холодно, но в нём, на самой глубине, звенела сталь.
Он медленно, очень медленно повернулся.
Лицо его было бледной, идеально отшлифованной маской. Ни одна мышца не дрогнула. Но глаза... Боже милостивый, глаза. Они горели. Не метафорически. Казалось, в этих серых, бездонных глубинах действительно пылал адский огонь — синий, холодный, выжигающий душу.
— Добрый день? — он фыркнул. Короткий, сухой, безжизненный звук, который был похож не на смех, а на предсмертный хрип. — Какой же он добрый, если мои сотрудники, прикрываясь рабочим временем, устраивают тут телефонные интимные переговоры?
Он начал тихо. С холодной, методичной, почти хирургической жестокостью. Но с последнтми словами голос сорвался. Не просто повысился — он взорвался, превратившись в гневный, хриплый, нечеловеческий рёв, от которого задрожали не только стеклянные стеллажи, но, казалось, самые стены.
— Я что, сделала что-то не так?! — выпалила Тая, и её собственный гнев, копившийся неделями, прорвался наружу, как лава из вулкана. — Позвонил мой знакомый! Это моя личная жизнь, Марк Анатольевич, и она, насколько мне известно, не подчиняется вашим корпоративным приказам!
— Я ТЕБЕ СКАЗАЛ ОДЕТЬ ТОЛЬКО БЛУЗКУ?! — проревел он, перекрывая её крик. Каждое слово было как удар молота, обёрнутого в лёд. Сосульки свисали с каждой буквы. — Я СКАЗАЛ ОДЕТЬ БЛУЗКУ, А НЕ ЭТОТ ГОВЁНЫЙ, БАБУШКИН МЕШОК ДЛЯ КАРТОШКИ! Ты думаешь, ты можешь игнорировать мои распоряжения, язва?! И при этом сладко петь ком-то в трубку?! Ты думаешь, твоя «личная жизнь» — это щит, который защитит тебя от меня?!
Он шагнул к ней. Один шаг. Два. Они теперь стояли в сантиметрах друг от друга. Его дыхание, горячее и тяжёлое, обжигало её лицо.
— А вы думаете, я обязана дрожать перед вами, как осиновый лист, и выполнять ваши бредовые, деспотичные капризы?! — её голос звенел, как разбивающееся стекло. Синие глаза, обычно такие ясные, сверкали теперь ледяной, безудержной яростью. — Я не ваша собственность! Не ваша игрушка для вымещения злости! Я — ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК!
— Ты — дерзкая, наглая, мелкая дрянь! — он скрипел зубами, его лицо исказила гримаса такого бешенства, что оно стало почти нечеловеческим. — Прячешься за дешёвым пиджаком и маской невинности! СНИМАЙ ЭТУ ТРЯПКУ! Сейчас же! Сама, или я порву её на тебе к ебёной матери, к хуям собачьим, к чёртовой бабушке!
Он кричал. Не говорил — орал. В него словно демон .
— Вы с ума сошли?! — её собственный крик был полон не только гнева, но и животного ужаса. — Вы не имеете права! Вы ничего обо мне не знаете! Вы — чудовище! Деспот! Конченный, больной ублюдок! Я ненавижу вас! Видеть вас не могу! ЧУВСТВОВАТЬ НЕ МОГУ!
Её слова, вылетевшие с силой последнего отчаяния, стали той самой спичкой, брошенной в бочку с порохом.
Он сдвинулся с места.
Не шагнул — метнулся.
Огромный, стремительный, неотвратимый, как лавина.
Его руки — большие, сильные, с длинными пальцами — впились в лацканы её пиджака. Пальцы сжались, впиваясь в ткань.
И он рванул.
Громкий, сухой, отвратительный треск рвущейся ткани разорвал тишину. Пуговицы — добротные, костяные — отлетели, как шрапнель, зазвенели по полированному полу, покатились в разные стороны.
Тая ахнула — коротко, беззвучно.
Он рванул ещё раз. Сильнее. С диким, животным рыком, вырывающимся из самой глотки.
Ткань не выдержала. Пиджак, её защита, её броня, с оторванным воротником, с разорванными пополам полами, превратился в жалкие, бесформенные лохмотья в его кулаках.
С диким, торжествующим, абсолютно безумным хохотом, полным абсолютной власти и сладострастного унижения, он швырнул их через всю комнату — прямиком в урну для мусора. Лохмотья ударились об её стенку и бессильно опали внутрь.
— ВОТ ТАК! — он выкрикнул, его грудь вздымалась, как кузнечные меха. Лицо было багровым от напряжения, вены на шее вздулись, пульсируя. — ВОТ ТАК ТЫ ДОЛЖНА ХОДИТЬ ЗДЕСЬ! ГОЛАЯ! ГОЛАЯ И ПОСЛУШНАЯ, СУКА! ПОНЯЛА?!
Таю охватила белая, слепая, абсолютная ярость. Весь мир сузился до его лица, до этой кривой, торжествующей ухмылки. Папин завет — «бей первой, солнышко, бей так, чтобы запомнили» — превратился в огненную спираль в мозгу, в единственную команду, которую её тело было готово выполнить.
Она не думала.
Рука сама отшатнулась назад, согнулась в локте, собралась в кулак. И — со всей силой её отчаяния, всей накопленной ненависти, всего унижения, что она терпела с момента их первой встречи — врезалась ему в щёку.
Удар был оглушительным. Громким, сочным, плотным.
Её костяшки ударились о его скулу с таким звуком, будто разбилось что-то хрупкое. Кольцо на её безымянном пальце — простое, подарок Андрея — прочертило по его губе глубокую, рваную дорожку.
И тут же — кровь.
Ярко-алая, почти апельсиновая в холодном свете, она выступила на его нижней губе, набухла каплей, повисла на мгновение — и упала. Прямо на белоснежную, идеально отглаженную ткань его рубашки. Расплылась маленьким, похабным, алым цветком.
На его скуле, там, где пришелся удар, начало медленно, неуклонно заалевать чёткое, предательское пятно. Синяк, который проступит позже. А пока — только краснота, жгучая, как клеймо.
Они замерли.
Она — сжав кулаки, дыша как загнанный зверь, грудь вздымалась под тонкой, теперь уже единственной защитой блузки. Гордая и сломленная одновременно. Побеждённая и победившая в одном лице.
Он — с расширившимися от невероятного, немыслимого шока глазами. Он даже не прикоснулся к губе, к крови. Просто стоял и смотрел на неё. Смотрел, как на явление, как на нечто, выпавшее из всех законов его вселенной.
Никто. Никогда. Никто не смел поднять на него руку.
Тишина длилась долю секунды. Меньше, чем миг. Но в этой тишине успел прозвучать целый век.
Потом он взорвался.
— АААААХ ТЫ СУЧКА!
Его рёв был нечеловеческим. Он потряс не только стены — казалось, задрожал сам воздух, само пространство комнаты.
Он метнулся к столу. Схватил со стола не ручку, не папку — полупустой бокал с виски. Дорогим, выдержанным, тридцатилетним односолодовым скотчем, которым он пытался унять дрожь в руках до её прихода.
И с силой, с дикой, неконтролируемой яростью, плеснул содержимое ей прямо на грудь.
Холодная, золотисто-янтарная жидкость хлынула на тонкую шёлковую ткань блузки. Не просто намочила — пропитала насквозь, мгновенно, превратив её из белой в прозрачную, мокрую, вторую кожу, которая прилипла к телу, обрисовав каждый изгиб, каждую выпуклость.
И открыла то, что Тая в утренней спешке забыла надеть.
Бюстгалтер.
Перед Марком, в трёх шагах от него, предстала её грудь. Полная, пышная, совершенной, округлой формы, белая, с тонкой, голубоватой сеточкой вен под прозрачной, перламутровой кожей. И соски. О, Боже, соски.
Тёмно-розовые, почти вишнёвые, большие, уже затвердевшие от холода алкоголя и шока, они выпирали под мокрой тканью двумя отчётливыми, твёрдыми бугорками. Ареолы, широкие, окружали их тёмными, соблазнительными кругами.
Картина была настолько откровенной, настолько неожиданной, настолько мощной в своей неприкрытой, животной красоте, что у него отвисла челюсть.
Он застыл. Просто застыл, уставившись, как загипнотизированный, как подросток, впервые увидевший обнажённую женщину. Его ярость, ещё секунду назад всепоглощающая, на миг была сметена, затоплена, уничтожена шквалом другого, более примитивного, более базового чувства.
В голове, с чудовищной скоростью, пронеслись обрывки тех самых похабных, грязных, тайных фантазий, которые преследовали его с момента их первой встречи на форуме. Как эти самые соски будут ощущаться на его языке. Как эта грудь будет заполнять его ладони. Как кожа здесь будет пахнуть — не духами, а ей, чистотой, смешанной с потом и страхом.
— О-о-о... — выдохнул он. Долгий, свистящий, почти восхищённый звук.
И на его губах, ещё окровавленных, ещё пульсирующих от боли, расползлась медленная, мерзкая, абсолютно победоносная ухмылка. Ухмылка хищника, который наконец-то загнал добычу в самый угол и теперь мог неспешно наслаждаться её беспомощностью.
— Ну что ж... — прошипел он, и его голос стал низким, интимным, похабным. — Наша скромница-девственница, наша чистая, непорочная Тая, оказалась обычной грязной маленькой шлюшкой, которая даже лифчик под рабочую блузку надеть забывает или нет?! Специально, признавался?!
Он сделал шаг ближе. Его глаза не отрывались от её груди.
— Что, надеялась, что я случайно увижу и потеку? Или, может, мечтала, что я, увидев эти... — он похабно, откровенно кивнул в сторону её сосков, — ...прелести, тут же разведусь с трезвостью и залезу к тебе в трусики, как голодный пёс? Думала, твои сиськи, твоя голая, мокрая плоть меня сломят?
Он закатился сухим, жёстким, беззвучным смехом. Плечи тряслись. В этот момент он перестал быть тем холодным, расчётливым, контролирующим всё бизнесменом. Он стал похож на неконтролируемого безумца, на существо, в котором все запреты, все социальные нормы сгорели в пламени какого-то древнего, дикого инстинкта.
Тая стояла, не двигаясь. Шок сковал её, как паралич. Она видела его взгляд, чувствовала, как этот взгляд ползает по её обнажённой коже, и внутри у неё всё сжималось от стыда, от унижения, от омерзения.
— Да никогда в жизни, дрянь! — он вдруг крикнул, и снова в его голосе вспыхнула ярость, но теперь она была смешана с чем-то ещё — с похотливым, грязным возбуждением. — Никогда, блядь! Ты для меня — грязное пятно на полу, которое нужно стереть! Красивое, да... — его глаза снова скользнули по её груди, — ...очень даже красивое... но всё равно — пятно!
С этими словами он двинулся на неё.
Не для того чтобы ударить. Не для того чтобы отшвырнуть.
Он протянул руку. Медленно, как в кошмарном сне. И его ладонь — большая, горячая, с шершавыми подушечками пальцев — легла ей прямо на грудь. На левую. Прямо на обнажённый, напряжённый сосок.
Он сжал.
Грубо. Без тени сомнения, без намёка на нежность. Его пальцы впились в мягкую, упругую плоть, сжимая её так, что больно пронзило. Большой палец провёл по набухшему соску — медленно, с откровенным, унизительным любопытством, ощупывая его форму, твёрдость.
— Упругая... — прошипел он, глядя ей прямо в глаза, в которых плескался теперь не только ужас и стыд, но и дикая, безумная, неконтролируемая ярость. — Очень даже... упругая. И соски твёрдые... Холодные? Или уже нагрелись? Вот же они… Ровно такие, как я представлял. Идеальные. Будешь скучать по моим рукам, когда я выкину тебя нахуй отсюда».
Тая отпрянула, как от удара раскалённым железом. Её тело содрогнулось — не только от омерзения, но и от чудовищного, предательского, молниеносного всплеска чего-то иного. Острого, горячего, влажного. Между ног что-то ёкнуло, сжалось, и тут же потеплело, стало мокро, предательски мокро.
"Нет..." — прошептал её внутренний голос, но тело уже ответило. Ответило на его прикосновение, на его грубость, на эту абсолютную, животную власть.
Она, ничего не соображая, на автомате, схватила со стола первую попавшуюся толстую папку — кожаную, тяжёлую. Прижала её к груди, как щит, закрывая своё обнажённое, осквернённое тело.
И выбежала.
Не пошла — выбежала. Рванула к двери, распахнула её, выскочила в коридор. Без звука. Без слёз. Без оглядки.
Только с тихим, безумным, хаотичным стуком сердца в ушах, который заглушал всё. И с жгучим, стыдным, влажным теплом между ног, которое было страшнее любой боли.
---
Марк остался один.
Дверь захлопнулась с тихим, но окончательным щелчком.
Его дыхание было тяжёлым, прерывистым, как у быка после боя. Воздух входил и выходил со свистом через стиснутые зубы. В кулаке, той самой руке, что только что сжимала её грудь, ещё чувствовалось тепло её кожи. Тепло, которое отдавало в кровь, разливалось по венам, достигало самых потаённых уголков его тела, разжигая там огонь, который было уже не потушить.
Он смотрел на дверь. Смотрел туда, где она только что исчезла.
— Дрянь... — выдохнул он хрипло, почти беззвучно. — Какая же ты... конченная, бесстыжая, ебучая дрянь...
Потом его тело дёрнулось.
Он зарычал — низко, глубоко, из самой глотки, как раненый зверь. И с размаху, со всей силы, врезал кулаком в стену рядом с дверью.
Удар был таким мощным, что гипсокартонная конструкция прогнулась, затрещала, оставив вмятину размером с его кулак. Боль пронзила костяшки, дошла до локтя, но он даже не почувствовал её.
Он схватил со стола кипу отчётов — толстых, переплетённых, тяжёлых — и швырнул их в стену. Бумаги взметнулись белым вихрем, разлетелись по комнате, как огромные, беспомощные птицы. Листы падали на пол, на мебель, на него самого.
Он опрокинул стул. Деревянный, дизайнерский, дорогущий. Тот упал с оглушительным грохотом, отскочил, ударился о стеклянный стол.
Он сгрёб со стола всё, что попадалось под руку — хрустальную пресс-папье, серебряные ручки, степлер. Всё это полетело, ударилось о стену, разбилось, зазвенело.
Он хватал и швырял. Рвал и метал. Ломал всё, что можно было сломать. Пытаясь разрушить этот мир, который вдруг перестал ему подчиняться. Пытаясь уничтожить ту часть себя, которая отозвалась на её прикосновение, на её взгляд, на её голую, мокрую грудь.
В этот момент, без стука, дверь открылась.
Вошел Егор.
Он остановился на пороге, окинув взглядом погром — разбросанные бумаги, опрокинутый стул, осколки хрусталя на полу, кровавое пятно на рубашке Марка и тот самый, чёткий, начинающий синеть отпечаток кулака на щеке.
Егор не удивился. Его лицо было серьёзным, усталым.
— Очередной спектакль одного актёра? — его голос был сухим, без обычной, лёгкой иронии. — «Бешенство миллиардера», часть пятая, акт третий? Или сегодня у нас премьера — «Я, животное, и моя новая жертва»?
Марк обернулся к нему. Медленно, будто преодолевая сопротивление воздуха.
И в его глазах Егор увидел не просто гнев. Он увидел животную, неконтролируемую, слепую ярость, смешанную с чем-то, что было очень, очень похоже на отчаяние. На ту самую боль, которую Марк носил в себе годами, но тщательно скрывал под слоями цинизма и жестокости.
— Она... — начал Марк, и его голос был сломанным, хриплым. — Эта маленькая, наглая, ебучая сучка... она довела меня! Вывернула наизнанку! Она... она смела!..
— Она что, облила тебя кислотой? — холодно спросил Егор, скрестив руки на груди. — Или просто посмела быть живой? Иметь жениха, улыбаться, не сгибаться в три погибели при твоём взгляде? Скажи, Марк, что именно она сделала такого ужасного? Кроме того, что существует?
— Молчи! — рявкнул Марк, делая шаг вперёд. Его кулаки снова сжались. — Ты ничего не понимаешь! Она... все они... они все одинаковые! Все эти правильные, чистенькие, невинные девочки! Под маской ангелов прячут дьявола! Ты знаешь, что они могут сделать! ТЫ ЗНАЕШЬ!
Последние слова он выкрикнул, и в них, сквозь ярость, прорвалась такая первобытная, такая глубокая, незаживающая боль, что Егор на мгновение смолк. Он увидел не миллиардера, не монстра. Он увидел того самого мальчишку, которого когда-то предала та, кому он доверился.
— Марк, — сказал он уже мягче, но всё так же твёрдо. — Не все. Эта — не твоя бывшая. Она не Ева. Она не сделала тебе того...
— ЗАТКНИСЬ!
Рёв Марка был полон такой лютой, такой всепоглощающей ненависти — к ней, к Егору, к самому себе, ко всему миру, — что, казалось, воздух в комнате застыл, стал вязким, как смола.
— НЕ ПРОИЗНОСИ ЕЁ ИМЕНИ ЗДЕСЬ! НИКОГДА! НИКОГДА, БЛЯДЬ!
Он схватился за голову, сжал виски пальцами, будто пытаясь вырвать из черепа навязчивые мысли, образы, воспоминания.
— Она убила... — прошипел он, уже тише, но с той же болью. — Она убила всё... Всё, что во мне ещё могло... И эта... Лебедева... она из той же породы! Такая же чистая, такая же правильная, с такими же... глазами! Если бы она не лезла, не дерзила, не смотрела на меня этими своими... ебучими, чистыми глазами!..
Он опустил руки, выпрямился. Взгляд его стал пустым, отрешённым.
— Мне нужно... напиться и забыться. Вычеркнуть этот день. Сжечь его.
Он нащупал в кармане брюк телефон. Дрожащими, всё ещё не пришедшими в себя пальцами набрал номер. Поднёс аппарат к уху.
— Димон? Приезжай в клуб. Сейчас же. Мне нужно... мне нужно сжечь сегодняшний день дотла. До тла, блять.
Он бросил телефон на диван, не дослушав ответа. Схватил со спинки кресла пиджак, который висел там с вечера. Накинул на плечи, не попадая в рукава.
И, не глядя на Егора, не говоря больше ни слова, направился к выходу. Походка его была неровной, сбивчивой, будто он был пьян, хотя алкоголя в нём не было ни грамма.
Егор не стал его останавливать. Не кричал вслед. Просто стоял и смотрел, как его друг — когда-то умный, талантливый, полный жизни парень — а теперь сгорбленный, будто нёс на плечах невидимый, неподъёмный груз всех своих демонов, исчезает в лифте.
Потом его взгляд упал на пол. На разорванный пиджак Таи, торчащий из урны. На алую каплю его крови, уже засохшую, но всё ещё яркую на светлом паркете. На осколки хрусталя, блестящие, как слёзы.
Он вздохнул. Глубоко, устало.
— Егор, бля...Тебе особое приглашение нужно? Поехали!
— Боже, Марк, — тихо произнёс он в пустоту, в эту стерильную, разгромленную комнату, которая вдруг стала похожа на склеп. — Во что ты себя превращаешь? И, что ещё страшнее... во что ты её превращаешь?
За огромным, панорамным окном лил осенний ливень. Не просто дождь — настоящая стена воды, которая смывала с улиц города всю грязь, всю пыль, все отсветы рекламных огней. Мир за стеклом был размытым, неясным, как будущее.
Где-то там, в этой водяной пелене, мчался на своей чёрной «Ауди» Марк, пытаясь заглушить рёв мотора рёв собственных демонов, пытаясь утопить в алкоголе и в чём-то ещё, более тёмном, ту боль, ту ярость, ту похоть, что разрывали его изнутри.
А в стеклянной башне, на двадцать девятом этаже, оставалась тишина. Нарушаемая лишь мерным, неумолимым тиканьем дизайнерских часов на стене и едва уловимым, горьковатым запахом дорогого виски, смешанным с запахом скандала, крови и непоправимой, надвигающейся беды.
Буря, начавшаяся сегодня, была только первым раскатом. Её эпицентр уже смещался — из офиса, из этого кабинета, в тёмные, неконтролируемые, опасные глубины их душ. Глубины, где стиралась грань между ненавистью и желанием, между унижением и страстью, между разрушением и одержимостью.
И никто не знал, что выйдет из этой бури живым...
Глава 6. ТРЕЩИНА
ТАЯ
Я не выбежала. Меня выплюнуло.
Ночь за дверьми шипела холодом и вонью бензина, словно мокрый асфальт дышал мне в лицо презрением. Я стояла на ступенях, дрожа не от мороза — от стыда. Такого живого, такого липкого, что казалось, он проступит на коже синяками. Щёки горели. Не краской стыда, а настоящим жаром — будто внутри черепа тлел уголёк, подложенный его дыханием, его словами, его… прикосновением.
Он дышал мне в шею, тяжело, по-звериному. Его пальцы, сильные и безжалостные, не просто гладили — они владели. Вспоминала его ладонь, которая грубо, через тонкую ткань блузки, сжала мою грудь. Не ласка, не нежность — утверждение власти. Чувствовала, как от этого прикосновения по всему телу побежали мурашки стыда и — чёрт бы побрал — предательского возбуждения. Он мял меня, как пластилин, и я застыла, парализованная, слушая его шёпот: «Вот же они… Ровно такие, как я представлял. Идеальные. Будешь скучать по моим рукам, когда я выкину тебя нахуй отсюда».
Я шла. Ноги двигались сами, механически переставляясь по бетону. Город вокруг был сюрреалистичным калейдоскопом размытых огней. Я сильная девочка. Так всегда говорила мама. «Сильная, умная, правильная».
Воздух резал горло. Я не помнила, как оказалась дома. Просто в какой-то момент подняла голову — и вот он, пятиэтажный исполин из серого бетона. Ключ дрожал в пальцах.
Тишина. Она обрушилась на меня всей своей трёхлетней тяжестью. Густая, вязкая. Это была тишина квартиры, в которой некому было крикнуть: «Я дома!»
Мама. Папа.
Имена, которые я не произносила вслух уже год. Потому что от них распахивалась чёрная, бездонная яма прямо посреди гостиной.
Я сделала шаг вперёд, и что-то внутри — какая-то последняя несущая балка — с треском надломилась. Ноги подкосились. Я осела, сползла по стене на холодный кафель прихожей. Дверь осталась приоткрытой, в щель тянуло ледяным сквозняком. Мне было плевать.
И только здесь, в этой кричащей тишине, на полу, меня наконец прорвало.
Это не были слёзы. Это был потоп. Немой, яростный, содрогающий всё тело. Они хлестали из меня горячими, солёными потоками. Я задыхалась. Меня трясло — от стыда. От того, что его руки помнила моя кожа. От своей собственной слабости, от того жгучего, предательского отклика, что шевельнулся в глубине живота тогда, в темноте.
«Сильная девочка…» — эхом отозвалось в памяти, и я зарыдала громче, потому что это была ложь. Я была сломанной. Разбитой. Испачканной.
Сколько я так пролежала — свёрнутая калачиком на полу, как раненое животное, — я не знаю.
Потом, на каком-то автопилоте, я поднялась. Добрела до спальни и рухнула на кровать, не раздеваясь. Блузка, та самая, теперь казалась мне саваном. Она пахло им. Дымом, виски, дорогим парфюмом и властной, мужской наглостью.
Я зажмурилась, вжавшись лицом в подушку, и выдавила из себя последний, тихий, сдавленный всхлип. Провалилась в сон сразу, без берегов, как в чёрную, беззвёздную воду.
И там, во сне, я уже решила. Всё. Конец.
Завтра же. С первыми лучами. Позвоню в отдел кадров. Скажу, что ухожу. Без объяснений. Плевать на карьеру мечты. Плевать на «честь» работать под началом «гения» Орлова. Я вырву себя оттуда с мясом, даже если придётся мыть полы. Лишь бы не видеть его.
Но Вселенная, похоже, давно перестала меня слушать.
---
Меня вырвало из небытия не звонок — а вой сирены. Резкий, пронзительный. Я дёрнулась, сердце кувыркнулось в груди. Мир медленно собирался из обломков.
Телефон. Это просто телефон.
Я с трудом отлипла от простыни, влажной от слез и пота. Вслепую смахнула вызов.
И услышала его. Голос. Низкий, бархатный, спокойный до ледяного бесстрастия. Будто между нами не пролегала пропасть из всего, что случилось несколько часов назад.
— Лебедева, — протянул он, и в интонации я услышала едва уловимую, ядовитую усмешку. — Надеюсь, в твоей прекрасной, но, увы, несколько наивной головушке не зародилась мысль завтра осчастливить своим отсутствием офис?
Я онемела.
— Даже не мечтай, — продолжил он. — Видимо, контракт ты пролистала скорее для галочки. Любопытная деталь, пункт седьмой, подпункт «г»…
Он сделал драматическую паузу. Я слышала его ровное дыхание.
— …при увольнении по собственному желанию в течение первого года работы сотрудник обязан компенсировать компании расходы на обучение и… — он смачно расставил слова, — …неустойку за досрочное расторжение. Циферка, дорогая моя, весьма… внушительная. На твою скромную зарплату — просто астрономическая. Неподъёмная.
В ушах зазвенело. Паника, острая и липкая, вспыхнула в груди. Он говорил так, будто покупал меня на рынке и теперь зачитывал условия возврата.
— Посему, — его голос стал сладким, почти ласковым, — я, в виде исключительной милости, разрешаю тебе завтра понежиться в постельке подольше. Выспись, красавица. Наберись сил.
Я чуть не вскрикнула от унижения. Он видел меня! Прямо сейчас, сквозь стены и расстояния, он видел меня — смятую, заплаканную, в той самой блузке…
— К пяти вечера я буду у твоего подъезда. Приведи себя в божеский вид. Нас ждёт важная встреча. Мне нужна… — он замялся, подбирая слово, и произнёс с нажимом, — …эффектная спутница.
И он рассмеялся. Громко, откровенно, с наслаждением. Звук этот врезался в мозг, как раскалённый гвоздь.
Связь прервалась. Он не дал мне сказать ни слова.
Я лежала, уставившись в потолок, и чувствовала, как мир методично, по кусочку, крошится вокруг. В груди бурлила адская смесь: ярость, унижение, животный страх и полная, беспросветная беспомощность.
Как он смеет?! КАК ОН СМЕЕТ, ПОСЛЕ ВСЕГО?!
И… Андрей. Мы же договаривались на завтра. Выставка. Наш первый за долгое время полноценный вечер… Теперь и этому не бывать. Из-за него.
Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Я была в клетке. С бархатными стенами, позолоченными прутьями и надёжным замком, ключ от которого он засунул себе в карман.
МАРК
Клуб «Анаконда» грохотал, как подземный поезд, несущийся по адским рельсам в самый центр преисподни. Тот самый, куда я приходил, когда требовалось не думать, не чувствовать, превратить мозги в тихую, стерильную пустыню, где ветер носит только пыль и песок. Парадокс? Да похуй. Грохот бита, режущий глаза неон, визгливые, натянутые смешки и дешёвая парфюмерная пыльца, которой пытались прикрыть запах пота и отчаяния — всё это вместе работало лучше любого транквилизатора. Обычно.
Сегодня — не работало. Вообще. Нахуй.
Я залип в VIP-ложе, отгороженной от этого людского муравейника стеклом в палец толщиной. Картинка была как в аквариуме с хищниками: девчонки на шестах извивались, будто у них позвоночник растворился, их тела ловили отблески света, обещая всё и сразу. Любую. Прямо сейчас. Просто кивни бармену. Я — Марк Орлов. Мой палец, поднятый для счёта, здесь был указующим перстом судьбы.
А сегодня меня от этой картинки просто выворачивало наизнанку.
Потные рожи, крики, кислый запах разлитого пива — всё это вызывало острое, физическое желание встать и начать всё крушить. Просто так. Чтобы было громко. Чтобы стало тихо.
Сегодня мысли орали на столько громко. И были они не моими — а её. Её лицо, её взгляд, полный такой чистой, неразбавленной ненависти, что аж дыхание перехватывало. И её тело под мокрой блузкой.
Я сидел и пялился в одну точку. В руке — стакан «Макаллана», тридцатилетний. Дорогая хуета, которая сегодня горела, как самогон-первач, и не давала ни хера, кроме изжоги. Я уже вторую заливал, а внутри всё так же скрежетало.
Напротив, развалившись на бархатном диване, как два царственных ублюдка после удачного грабежа, сидели мои братишки Димон и Егор. Прикатили вместе со мной, без лишних вопросов. Просто увидели мою ебучую рожу в лобовое стекло и поняли — сегодня бухать. И бухать серьёзно. С ними я мог не быть «Марком Орловым — молодым гением бизнеса, холодным стратегом и беспринципной сукой». С ними я был просто Марком. Тёмным, ебанутым пацаном с окраины, который всегда готов нахулиганить, который дрался на пустырях, бухал портвешок из горла и матерился так, что у прохожих уши вяли. И это было единственное дерьмо в этой жизни, которое не было дерьмом.
Димон первым не выдержал тишины. Вернее, того, как я молча давил стакан в руке, будто хотел превратить хрусталь в алмаз.
— Ну, блядь! Ты пялишься в этот стакан, как дед в телевизор, который уже десять лет как сдох. Выпей уже или отдай мне, а то у меня слюни текут, глядя на эту золотую мочу.
— Он не пьёт, — вставил Егор, не отрываясь от своего айфона. Его тонкие пальцы листали что-то, а на лице играла привычная усмешка циника, который знает цену всему, и цена эта — три копейки и пиздец.
— Братан, ты выглядишь так, будто тебе в утренний кофе насрали, и ты это только что допил, — грохнулся ко мне Димон, вколотив в плечо кулачище размером с голову ребёнка.
— Не в кофе, — мрачно процедил Егор, выпуская струйку дыма. — Ему, судя по морде, в душу насрали.
Димон. Гигант с лицом киллера. Рост под два метра, ширина с хороший диван, на руках шрамы, каждый с историей, и душой того самого плюшевого медведя, который в тайне от всех вышивает крестиком. Девки на него вешались гроздьями, шептали «ах, какой брутальный красавец», а он потом в раздевалке ржал, как конь, и спрашивал: «Марк, а где тут у них, в этом вашем брутале, кнопка, чтобы отключиться? А то щас лопну!»
Рядом, раскуривая сигарету с томным видом уставшего от жизни философа, сидел Егор. Стройный, как клинок, с острым взглядом и перманентной сардонической усмешкой на губах. Мастер сарказма и язвительных комментариев.
Сегодня пацаны были единственным якорем в этой пьяной, беснующейся ночи. Без них я бы, наверное, уже кого-нибудь прибил к стене просто для разнообразия, чтобы кровь отвлекла. Братья. Не по крови, а по всему остальному.
— Он похож на пиздюка, который впервые в жизни захотел игрушку, а её уже кто-то купил. Унылое, блядь, зрелище.
Я медленно повернул к ним голову.
— Пошёл ты нахуй, Егор, — сказал я беззлобно. С пацанами — можно.
— И ты, Димон, тоже нахуй иди. Это как с братьями — послал их, а они тебе улыбнутся, потому что знают, за что. — Вы оба не ебёте в этой ситуации ни хуя.
— О-о-о, заговорил — протянул Димон, радостно потирая ладони. — Значит, не совсем овощ. Ну давай, выкладывай. Что за пиздец? Чё там за игрушка-то?
Я сделал большой глоток виски. Оно обожгло горло, ударило в нос, но не притупило ни хуя.
— Заткнитесь, оба, — прохрипел я, и голос мой прозвучал хрипло, — У меня пиздец. Полный и окончательный. Я сам себя не узнаю. Боюсь зайти в туалет — а вдруг в зеркале окажется не я, а какая-то размазня?
Димон вытаращил на меня свои голубые, наивные, как у новорождённого младенца, глаза. Потрогал свою бороду, которую холил и лелеял. Потом рванул так, что пульсирующие огни на потолке, кажется, на мгновение погасли от звуковой волны. Соседи по ложе обернулись.
— ОРЛООООООВ! Да ты влюбился! Точняк! Узнаю симптомы! Сопли, слюни, вздохи, лицо, как у покойника на третьи сутки! Кто она, сука? Та самая конфетка, с работы? Ну-ка, расказывай, как ты её, бедную, уже довёл до ручки!
Я выдохнул так резко, что воздух свистнул между сжатыми зубами.
— Довёл? Я её с ума свожу! Понимаешь? — выпалил я, и слова понеслись сами, горячие, острые, едкие, как осколки разбитой бутылки, которыми хочется резать. — Она меня ненавидит! Чистой, искренней, почти физиологической ненавистью! И я её ненавижу! Она идеальна, как проклятый фарфоровый сервиз за стеклом, и этим бесит в тысячу раз сильнее любой стервы! Она смеет говорить мне «нет»! Смотреть в глаза, когда говорит! И этот её… этот блядский, правильный… Андрюююююшенька! — я растянул имя с таким сладким, ядовитым, клокочущим презрением, что сам почувствовал во рту привкус железа, будто прикусил щёку.
— КТО ЭТОТ ПИДОРАС?! — рявкнул я уже на весь зал, вдавливая ладонь в стеклянную столешницу так, что стаканы подпрыгнули и зазвенели. — Она, представляешь, на свидание с ним завтра собралась! С этим… этим ходячим воплощением заботы, понимания и прочей либеральной хуйни! Смотрит на него своими правильными глазами и, наверное, думает, какой он хороший! Ну хуй там! Я ей устрою свидание… Я ей устрою такую романтику, такой пиздец, что она этого Андрюшу с размаху забудет, как вчерашний понос!
— И знаешь что самое пиздатое? Самое пиздатое, блять! — продолжал я, уже тише, но с ледяной, безумной убеждённостью маньяка, нашедшего свою истину. — Я вот сижу тут, бухаю, а она, наверное, уже у него. В его уютной, пахнущей пирогами и любовью конуре. Пьёт его дешёвый, правильно сваренный капучино, слушает его дурацкие, правильные шутки про политику и улыбается ему этой своей… правильной, святой, девичьей улыбкой. И думает, что с Орловым, с этим уродом, покончено. Что отгрызла кусок и сбежала.
Желудок сжался в тугой, болезненный комок. Не голод. Ревность. Глупая, иррациональная, звериная ревность. Ударила в висок тупым тесаком. Не к нему, к этому Андрюше. К ней. К её вниманию, её улыбке, её времени, которые могли доставаться кому-то ещё. Это было моё. МОЁ. Я тронул — значит, моё.
Егор медленно хлопнул в ладоши, ехидно.
— Браво, Маркуша. Классика жанра. «Ненавижу, поэтому хочу трахнуть её мозги, а заодно и всё остальное». Глубоко. Оригинально. Иди нахуй, романтик ебаный.
— Заткнись, Егор, — рявкнул я, но беззлобно. — Ты не понимаешь… У неё там, у этого Андрюши, вечер свидания. Он её «понимает», блять. — Я тебя сожгу, — прошептал я уже в пространство, глядя сквозь стекло в никуда, но видя только её лицо, её испуганные, широкие глаза. — Сожгу дотла просто за то, что ты появилась. Ты — системная ошибка в моём коде. Глюк. Вирус. А я свои глюки не лечу. Я их стираю нахуй с жёсткого диска, форматирую под ноль без возможности восстановления и продаю на запчасти китайцам.
Димон перестал ржать. Сидел, обхватив свою литровую пивную кружку, и смотрел на меня с беспримесным научным интересом, как биолог на внезапно заговорившую амёбу, которая ещё и матерится.
— Но я, пацаны, — я усмехнулся, и эта усмешка кривила губы сама по себе, без моего участия, — я не так прост, как кажусь этим идиотам. Я уже подстраховался. Такая птичка, такая редкая, ядовитая птичка не улетит просто так. Она улетит только тогда, когда мне надоест слушать её пение. Когда я решу, что игра закончена. И тогда я сам открою клетку. И выкину её из гнезда. Прямо нахуй. Чтобы посмотреть, как она разобьётся. Или выживет. Интересно же.
Глаза горели сухим, лихорадочным огнём. Внутри кипел и пузырился чёрный, густой, как нефть, котёл. Ненависть, одержимость, азарт — всё смешалось в один коктейль, от которого кружилась голова лучше, чем от виски.
И тут, на этой волне, сорвало окончательно. Плотину прорвало.
— И ЭТИ ЕЁ СИСЬКИ, БЛЯДЬ! — гаркнул я на весь зал, перекрывая на секунду дабстеп. Несколько голов внизу и в соседних ложах обернулось. Охранник у входа нахмурился. Мне было абсолютно похуй. — НЕТ, ТЫ ПРЕДСТАВЬ! — уже Димону, хватая его за массивное предплечье.
Димон подавился воздухом и пивом. Закашлялся.
— Марк… какие, на хрен, сиськи?! У кого?! О чём ты вообще? — он заморгал, будто пытаясь стереть галлюцинацию, или понять, не подсыпали ли мне чего.
— ЕЁ СИСЬКИ! — я вскочил, жестикулируя перед собой, будто леплю невидимые, но идеальные шары. — Идеальные! Блядь, Димон, идеальные! Круглые, как… как планеты, блять! Не те раздутые шары, что все таскают. Упругие! Чувствуешь? Двоечка, наверное, но какая двоечка! Такая… породистая. А соски… — я закатил глаза, вспоминая ту картинку, тот миг на работе, когда её мокрая блузка прилипла, — …они просто космические. Розовые. Не яркие, а такие… нежные. Настоящие, блять, не силиконовые! И когда я увидел их очертания сквозь мокрую ткань… Димон, я чуть не кончил на месте, как школяр на первом медосмотре! Серьёзно! Стою, бизнес-план в руках, а у меня в штанах — революция!
— Я её нахуй прижал. К стене. Так, что она и пискнуть не успела. И да, я её сиськи через мокрую блузку мять начал. Потому что они там, блядь, торчали, как два гребаных сигнала бедствия. И она, сука, сквозь ненависть, аж дышала так, что у меня в штанах встал колом, как у долбоёба-подростка.
В ложе наступила тишина. Нет, клуб всё ещё ревел, но здесь, в нашем стеклянном аквариуме, звук будто выключили. Димон замер с кружкой пива на полпути ко рту. Егор медленно поднял глаза от телефона.
— Ты… что? — спросил Димон, его широкое лицо выражало чистый, неподдельный шок.
— Сказал же, — я выдохнул дым. — Сжал. Как арбуз на рынке — пробую, спелая ли. А она, сука… Она не орала. Не пинала меня. Она вжалась в стену, дрожит вся, как мышка, глаза по пять копеек…дышит так, что грудь эта самая у неё под моей лапой ходит ходуном. И самое пиздатое, самое ёбаное… я чувствовал, как у неё сосок встал. Твёрдый, чёткий, прямо упирается мне в ладонь. Сквозь всю эту ткань. Сквозь мокрую ткань торчали, такие твёрдые, набухшие… Я думал, кончу на месте просто от вида!
Димон выпучил глаза, а Егор медленно, с наслаждением выдохнул дым.
Молчание затянулось. Потом Димон тихо, с благоговением, сказал:
— Бляяяядь… Орлов… Ты извращенец конченый. Ты, холодный уёбище, ты сказал «СОСОК». Вслух.
— Да пошёл ты! — я махнул рукой. — Ты не понимаешь! Это не просто сиськи! Это… вызов! Она вся такая правильная, а тело… тело у неё грешное, горячее! И оно на меня реагирует! Я это чувствовал! Она ненавидела каждую секунду, но тело — тело её меня слушалось.
Егор прищурился, изучая меня.
— Подожди-подожди. Давай по порядку. Ты, на работе, в своём офисе, который, напомню, весь в стекле и камерах… Ты прижал сотрудницу к стене и начал мять ей грудь. Ты реально просто… взял и помял? Как грушу на рынке? Никаких «простите, можно вас», никаких намёков?
— Нахуй намёки! Я её взял. Взял, потому что она моя. Потому что — я врезал кулаком по столешнице. Стаканы подпрыгнули. — Она стоит, вся мокрая, глаза круглые, губы дрожат… она смотрела на меня с таким вызовом, что я ёбнуться готов был. И я доказал, кто тут главный. Это был не секс. Это была… демонстрация. Доминация, блядь. Я ей показал, что её тело — не её. Оно уже моё. Оно на меня реагирует, даже когда её башка кричит, что я — урод и мразь.
И знаешь, что самое ёбаное пиздатое? Она не вырывалась. Не орала. Она замерла. И в этой её ненависти было… предвкушение. Чувствую, блядь, кожей чую — она ждала, дохуя ли я возьму. Ждала, сломаю ли я её сейчас нахуй или просто попугаю.
— И как она отреагировала? — спросил Егор, и в его глазах мелькнул нездоровый интерес клинического циника.
— Убежала. А меня… меня потом трясло. Не от страха, не от сожаления. От… от невыпущенной энергии. Я хотел её не отпускать. Хотел порвать на ней эту блузку, спустить с неё трусы и трахнуть прямо там, на полу, пока она не перестанет вообще что-либо соображать. Чтобы в её правильных, чистых глазах осталась только животная хуйня. И чтобы она это полюбила.
Димон присвистнул, долгим, задумчивым свистом.
— Тяжёлый случай, братан. Я, конечно, слышал про одержимость, но чтоб так… Ты её не хочешь. Ты хочешь её сломать. Ты не влюбился. Ты ею, извини за выражение, одержим. Как хуёвый демон.
— Одержим? — Я налил себе ещё виски, рука дрожала едва заметно. — Да я ей мозги выебу, вот что. Смотрит на меня, как на говно на подошве, и при этом… блять, не боится. Она думает, что после этого можно просто уйти? Свалить к своему… этому…к своему уёбищному правильному парнишке? Нахуй! Я ей контракт под нос суну, с такими цифрами, что она обосрётся. И я буду смотреть на неё и знать, что она никуда не денется. Что она моя. Сначала по контракту. Потом… потому что захочет сама. От безысходности. От привычки. От того, что её тело уже помнит мою руку на своей груди. А потом…
Я замолчал, сделав глоток. Жидкий огонь растёкся по жилам, подпитывая ярость.
— А потом, — тише, но с чугунной уверенностью продолжил я, — я добью её. Не физически. Морально. Я буду каждый день напоминать ей, кто здесь власть. Буду смотреть, как в её глазах смешиваются ненависть и… этот чёртов, предательский интерес. Пока она сама не полезет ко мне в штаны, лишь бы это кончилось. Или не кончилось. Мне похуй.
Егор затянулся, выпустил дым колечком.
— План, конечно, нихуёвый. Злобный, дешёвый и по-твоему извращённый. Но, что характерно, рабочий. Она, в принципе, уже в пасти. Контракт, зависимость, унижение… Классика.
— Классика, блядь! — поддержал Димон, поднимая кружку. — За классику! За то, чтобы наши детки не вырастали такими же уёбками, как мы!
— Ты ебанутый, — констатировал Егор с лёгким одобрением в голосе. — Абсолютно. Но признаю — стиль есть. Без соплей.
— Стиль? — Я засмеялся, и смех вышел каким-то рваным, собачьим. — Да меня, блядь, весь вечер колотит.
— Цинично. Грязно. По-живому режешь. Мне нравится. Только одно «но», Орлов.
— Что?
— А сам-то ты уверен, что это игра? Что это просто «пока не надоест»? — Его голос стал тише, но в нём не было насмешки. Была трезвая, неприятная правда. — Потому что вид у тебя не такой, как обычно перед очередной победой. Вид у тебя, брат, как у пацана, который впервые в жизни нашёл игрушку, которую боится сломать, и поэтому хочет её сломать первым делом, чтобы не мучаться. Самый ёбаный самообман.
Я замолчал. Его слова, как лезвие, проскользнули между рёбер и ткнулись во что-то мягкое, незащищённое. Я снова посмотрел на танцпол, на этих чужих, ненужных девиц, и снова увидел её — с её правильной спиной, ненавидящим взглядом и теми самыми, блять, сиськами.
— Похуй, — отрезал я наконец, глухо. — Игра так игра. До конца.
— Ну, как знаешь, — пожал плечами Егор. — Мы с Димоном, как всегда, на подхвате.
Я снова посмотрел на танцпол сквозь стекло — и внутри была мёртвая, выжженная земля, кратер после взрыва. Неделю назад? Месяц? Я бы уже поймал дерзкий взгляд самой наглой и голодной, она бы сама подошла, просочившись сквозь охрану, я бы сказал пару стандартных, отработанных фраз про «опасные глаза» и «не такую, как все», и всё — механический процесс, разрядка накопившегося за день дерьма и напряжения. Без имен, без лиц, без последствий. Утром — только пустота и лёгкое отвращение к себе, которое заливалось работой.
А сейчас… Сейчас эта пустота была заполнена. Чёрным, едким дымом. Её образом.
Мы чокнулись. Мне полегчало. Нет, пиздец не прошёл. Он стал только концентрированней, острее. Но теперь у него была цель. Была миссия. Я снова чувствовал почву под ногами. Грязную, кривую, но свою.
Наступила тишина. Димон смотрел на меня, медленно, не отрываясь, таким он меня не видел.
— Орлов, — наконец выдавил он. — Ты не просто слетел с катушек. Ты с них слетел, упал, отбил себе всё, что можно отбить, потом их нашёл, прикрутил обратно и снова слетел. Нахуй.
— Знаю, — прохрипел я, падая обратно на диван. — Димон… Кажется, придумал.
— Опа-на, — протянул он, прищурившись. — Щас будет что-то эпически долбоёбское.
— Заткнись! — План кристаллизовался. — Слушайте сюда. Завтра я везу её на одно долбаное мероприятие, она будет сидеть, как истукан, ненавидеть меня и молчать. А Андрюша завтра останется с носом. И не только с ним.
Достал телефон. Холодный, блестящий кусок говна. Посмотрел на экран. В голове стояла её картинка: испуганные глаза, раздавленная губа, мокрая ткань на груди под моей ладонью. И где-то глубоко, под всем этим пиздецом — та самая, тёмная, липкая искра азарта. Ощущение, будто я на краю пропасти, но это не страшно. Это кайфово.
Нашёл номер. Не сохранённый. Я знал его наизусть. Запомнил с одного взгляда на её документы. Как знал и то, что она сейчас не спит. Что она там, в своей «крепости», ревёт в подушку или строит планы побега. Моя собственность. Мой глюк.
Нажал вызов.
Гудки. Один. Я представил, как она дёргается от этого звука, как по её спине бежит холодок. Два. Она смотрит на экран, на моё имя, и её тошнит от страха.
— Алло? — её голос. Тонкий, натянутый, как струна. И ебуче красивый. Резанул по нервам.
Я выдержал паузу. Наслаждаясь. Представляя её лицо.
— Лебедева? — мой голос прозвучал низко, спокойно, но с той самой, знакомой ей, стальной нитью внутри. — Это Орлов. Проснись и пой. У нас изменение планов...
— Вот! Видите?! — Я чувствовал прилив дикой, тёмной энергии. С пацанами, с этими двумя ублюдками, я снова был собой. Не тем холодным циником.— Я её достану со всех сторон. Она останется без своего «понимающего» уёбка, будет должна мне кучу денег, а я буду каждый день напоминать ей, кто здесь хозяин. И про её сиськи… — я зловеще улыбнулся, — …я ей ещё лично всё напомню. Детально. И без этой чёртовой блузки.
Димон тяжко вздохнул, поднимая кружку.
— Ну, за твой ёбаный гениальный план и моральное уродство его автора. Будем богаты, здоровы и одиноки, потому что нормальные бабы от таких, как мы, бегут, как чёрт от ладана.
— Зато не скучно, — добавил Егор, чокаясь.
— Зато не скучно, — повторил я, и мы выпили.
— Я не могу выкинуть её из головы. Так пусть она тогда будет перед глазами. Пусть мучается рядом. А я буду смотреть и знать, что это я её к этому привёл...
Глава 7. ХРАНИТЕЛЬ
Андрей был искусственно возведенным причалом в бушующем море жизни — проект, над которым он трудился годами. Тот расчетливый тип мужчины, который не спешит — потому что каждое движение должно быть выверено; не повышает голос — потому что тирану не нужны крики, ему нужна покорность; не доказывает — потому что его уверенность была тщательно сконструированной маской. Он вырос в доме, где пахло яблочным пирогом и старыми книгами, но этот уют был лишь фасадом для вежливого холодка и невысказанных разочарований, которые он научился упаковывать в безупречные манеры.
Ему было всего двадцать шесть лет, и его стремительное восхождение на кафедру университета вызывало за спиной шепоток — блатной, протеже. Он преподавал первый год, но держался с такой отрепетированной, спокойной весомостью, словно уже двадцать лет читал лекции. Его жизнь к тридцати годам должна была стать идеальным конспектом, и он усердно заполнял его строчки: уважаемая должность, просторный, но уютный кабинет с видом на старый парк, заученный порядок в делах и в мыслях. Финансовая стабильность. Репутация безупречного интеллигента — костюм, сшитый на заказ. Родители, с гордостью следящие за его карьерой, не подозревая, какой ценой она давалась. Всё было выстроено, предсказуемо, надёжно, будто декорация.
Он не искал бурь. Бури, как он считал, — признак слабости и потери контроля. Всё самое ценное, по его мнению, можно было спланировать и вырастить в условиях тишины и терпеливого манипулирования. И он умел ждать. Как ждал, пока заварится его утренний пуэр, наблюдая за раскручивающимся листом. Как ждал, пока прорастет посаженное им у дачи дерево, отмечая в блокноте каждый миллиметр роста. Как ждал ту самую женщину, которая не ворвется, а будет осторожно введена в его жизнь, чтобы заполнить собой ту стратегически важную пустоту, что он давно для неё уготовил.
И он дождался.
Он увидел её в переполненном университетском актовом зале на награждении победителей грантов. Она стояла чуть в стороне от шумной толпы одержимых амбициями студентов, держа в руках тяжёлый хрустальный кубок, который, казалось, весил больше, чем она сама. Она не прыгала от восторга, не кричала. Она просто стояла, чуть согнувшись под тяжестью неожиданной победы, и в её огромных, светло-синих глазах читалась не гордость, а глубокая, почти детская растерянность: «Неужели это мне?» В этом мгновении беззащитности он увидел не просто девушку, а идеальный проект. Чистый лист, благодарную почву.
Андрей смотрел на неё, и время вокруг замедлилось. Он, обычно такой наблюдательный и аналитичный, не разлагал этот момент на составляющие — он оценил его целиком, как стратег. Тихий щелчок где-то в глубине сознания, не в солнечном сплетении. Необратимый, как защёлка сейфа. Прибыль найдена.
Позже он узнал её историю. Узнал, что родителей нет. Что она выросла, переходя от одной далёкой родственницы к другой, нигде не задерживаясь надолго. Что всё, что у неё есть — эта острая, цепкая хватка ума и непоколебимое, тихое упрямство. Она не жаловалась. Не искала жалости. В её глазах он прочел голод — не по еде, а по опоре, по дому, по простой человеческой надёжности. И он решил стать для неё всем этим. Сделка была ясна: он даёт стабильность, она — смысл и подтверждение его безупречности.
Он начал помогать. Ненавязчиво, как тёплый осенний дождь — не заливает, а пропитывает почву, делая её зависимой от влаги. Подсказывал с литературой для диплома, ненароком оставляя на её столе билет на закрытую лекцию, куда не пускали студентов её курса. Предложил подвезти, когда «случайно» узнал, что её сломался старый ноутбук, а до дедлайна — три дня. Каждое действие было выверено, упаковано в обёртку бескорыстия. Он играл роль безупречно, с лёгкостью, которая не должна была вызывать подозрений, лишь тихую, искреннюю благодарность. Возможно, со стороны это выглядело как доброта. Возможно, даже ему самому иногда хотелось в это верить.
Её «спасибо», всегда немного смущённое, но тёплое, стали для него валютой, которой он мысленно пополнял свой счёт. Он влюблялся не в неё, а в процесс — в то, как она постепенно раскрывалась, как цветок, повёрнутый к его солнцу. Каждый её жест — как она прикусывала нижнюю губу, концентрируясь; как закидывала волосы за ухо; как смеялась, но тут же прикрывала рот ладонью, будто стесняясь собственного веселья — всё это он аккуратно каталогизировал как признаки растущей привязанности.
Она не подпускала близко физически. Андрей не давил внешне. Он уважал её границы с демонстративной, почти театральной трепетностью. В её осторожности он видел не глубину, а последний рубеж обороны, который нужно взять не штурмом, а длительной осадой. Её доверие нужно было не заслужить, а выработать, как иммунитет, — методично и неотвратимо.
Иногда он смотрел на неё, когда она, уставшая, засыпала с книгой на его диване, и его охватывало не столько нежность, сколько острое чувство собственности. Вот оно, его творение, его самый хрупкий и ценный экспонат. Он хотел обнять её, прижать к себе, ощутить факт владения. Но он лишь накрывал её пледом и выключал свет, оставаясь сторожить её сон из соседней комнаты, как сторож у клетки с редкой птицей.
Летом, в золотистых сумерках на его загородной веранде, он сделал предложение. Не на коленях. Не с кольцом. Он просто взял её руки в свои, посмотрел в её синие, чуть испуганные глаза и произнёс тщательно отрепетированную речь о доме, гавани и вечности. Это был не вопрос, а предложение о слиянии активов, обёрнутое в поэзию.
Слеза, скатившаяся по её щеке, и тихое «да» стали его самой значимой победой на сегодняшний день.
Подготовка к свадьбе была его тотальным контролем. Он взял на себя всё: зал, меню, цветы. Он хотел, чтобы это было его творение, его дар, на который будет невозможно не ответить вечной благодарностью. Его родители, полюбившие Таю с первого взгляда (как он и рассчитывал), помогали с радостью.
Они по-прежнему жили отдельно. Он не настаивал. Её иллюзия свободы была важным элементом конструкции. Его задача, как он её сформулировал, — создавать покой, а не разрушать его, пока покой этот зависит исключительно от него.
Но иногда, в самые тёмные ночи, его охватывало чувство, которое он уже не мог назвать нежностью. Это было темное, липкое брожение где-то в глубине души, в той её части, которую он никогда не показывал и в существовании которой публично сомневался. Жгучее желание не просто быть рядом, а владеть безраздельно. Чтобы никто и никогда не посмел даже взглянуть на его сокровище. Чтобы сама мысль о другом мире, где он не является её центром, была для неё невозможна.
В эти моменты его добрые, спокойные глаза в темноте становились плоскими и непроницаемыми, как стекло. Внутри просыпался не Андрей-хранитель, а Андрей-коллекционер. Тот, для кого любовь была не даром, а правом собственности, заверенным внутренним договором. Правом хранить. Правом защищать.
И правом — удерживать. Любой ценой. Даже ценой её самой, её души, её воли, если понадобится. Ведь разве не для её же блага всё это? Разве его идеальный мир не лучше её хаотичного прошлого?
Он отгонял эти мысли, как дурной сон. Ведь он же был хорошим человеком. Он так старательно выглядел им. Он любил её. Сильнее жизни. Сильнее себя. А разве может такая любовь быть опасной? Разве паутина опасна для мухи? Она её дом, её безопасность.
Но в самой глубине, там, куда не доходил свет его самоанализа, зрела тихая, непоколебимая уверенность: Она его. Навсегда. И он сделает всё, чтобы это «навсегда» не пошатнулось. Даже если для этого придётся стать не тем Андреем, которым он притворяется. Ведь гнильца, если она и есть, — всего лишь обратная сторона такой сильной, такой всепоглощающей любви. Не так ли?
Глава 8. КРЫША РАЯ
Утро после бури в кабинете было похоже на похмелье души. Туман, прилипший к стеклам, не поднимался, а лишь серебрился тусклой, равнодушной плёнкой, скрывая очертания города и словно стирая границы между вчерашним кошмаром и сегодняшней неизбежностью. Тая стояла на троллейбусной остановке, вцепившись в сумку так, будто это спасательный круг в ледяном море её стыда. Каждое движение отдавалось глухой болью — не в мышцах, а где-то глубже, в самой сердцевине самоуважения. Ночь она провела не во сне, а в странном, оцепенелом трансе, перебирая в голове осколки вчерашнего дня: хруст рвущейся ткани, холод виски на коже, его горячий, полный ненависти и власти взгляд… и самое страшное — предательскую вспышку в собственной крови, отклик на его грубое прикосновение. Она чувствовала себя грязной. Испачканной изнутри.
Она ехала к Андрею. Должна была объяснить. Солгать. И главное — не сломаться у него на глазах. Сохранить лицо перед тем, кто видел в ней только свет, и перед кем ей теперь было стыдно больше всего.
---
Университетские коридоры пахли старыми книгами, пылью и вечным кофе — запахами её прежней, понятной жизни. Запахами, которые теперь казались музейными, недосягаемыми. Секретарь ректора, милая женщина с седыми завитками, улыбнулась ей тепло, как родной:
— Заходи, Таечка, Андрей Викторович уже ждёт. Сказал, чтобы тебя сразу пропустили, без очереди.
«Ждёт». Это слово заставило её внутренне сжаться. Что он ждёт? Тихой невесты с планами на вечер? Или уже почуял тревогу, уловил фальшь в её вчерашнем сбивчивом звонке? Андрей обладал неприятной способностью чувствовать её настроение сквозь расстояние, как барометр чувствует давление.
Дверь в его кабинет была массивной, дубовой, символом прочности и устоя. Она постучала, и её собственный стук прозвучал ей робким и чужим.
—Войдите.
Андрей стоял у высокого окна, за которым клубился утренний туман. Свет падал на него мягко, очерчивая знакомый силуэт — прямой, надёжный, как маяк в этом знакомом, упорядоченном мире диссертаций и лекций. Он обернулся, и на его лице, обычно таком ясном, мгновенно отразилось беспокойство. Он увидел. Не просто бледность или усталость — он увидел глубокую трещину в её обычно собранном спокойствии, синяки под глазами, тень в самом взгляде.
— Тая? — он сделал два быстрых шага вперёд, отложив папку с бумагами на стол с такой точностью, будто это был хирургический инструмент. Голос его, всегда такой ровный и убедительный, дрогнул на первой же букве, но это была не слабость. Это была концентрация. — Что случилось? Ты… ты будто с того света.
Она попыталась улыбнуться. Губы повиновались с трудом, выдавливая что-то, больше похожее на гримасу боли.
— Всё в порядке… Просто плохо спала. Я хотела предупредить…
— Ты вся ледяная, — он перебил её мягко, но с той настойчивостью, которую она знала: он не отступит, пока не поймёт. Его рука сама собой потянулась прикоснуться к её щеке, но он остановился в сантиметре от её кожи, замер, изучая её реакцию. Он всегда уважал её границы. Слишком уважал. Иногда это раздражало. Сейчас это было невыносимо. — Ты плакала? Всю ночь?
Вопрос прозвучал так просто и так точно, что у неё в горле встал колючий ком. Она отвела взгляд, чувствуя, как по щекам ползут предательские мурашки стыда. Его наблюдательность была обоюдоострой.
— Андрей… — она замялась, подбирая безопасные слова…— я не смогу поехать с тобой на выставку. Меня снова вызвали. На какое-то «обязательное корпоративное мероприятие». Он… настаивает.
Она не закончила. Её голос предательски дрогнул на последнем слове. И тело, совсем недавно бывшее каменным, снова отозвалось мелкой дрожью — памятью о другой настойчивости, грубой и не оставляющей выбора.
Андрей замер. Всё его существо напряглось, как струна. Его глаза, обычно тёплые и спокойные, потемнели, в них вспыхнула чужая, резкая искра. Она видела её раньше — когда кто-то пытался оспорить его научные данные или когда водитель нагло подрезал его машину. Краткая, холодная вспышка, которую он тут же гасил.
— Он тебя обидел? — спросил он тихо, но в этой тишине зазвенела сталь. Он приблизился чуть ближе, не нарушая дистанции, но его присутствие стало плотнее, весомее. — Тая. Смотри на меня. Он позволил себе что-то… неподобающее? Словом? Делом?
Она отрицательно замотала головой, слишком быстро, слишком нервно.
— Нет, нет… Он просто невыносим. Хам. Придирается, унижает… Но вчера позвонил поздно. Сказал, я обязана быть сегодня вечером рядом. Я не хочу туда идти. Но… — её голос сорвался на шёпот, — я должна. Это часть работы.
В его взгляде что-то надломилось. Мягкость, терпеливость, которые он культивировал в себе, уступили место чему-то более твёрдому, первозданному. Челюсть напряглась.
— Ты не должна оставаться в этой конторе ни одного лишнего дня, — произнёс он медленно, отчеканивая каждое слово, как приговор. — Ты увольняешься. Сегодня же. Я помогу составить заявление.
— Я не могу, — выдохнула она, и в этом выдохе была вся её беспомощность.
— Почему? — настаивал он, не отрывая пронзительного, аналитического взгляда. Он видел не только слёзы, он видел пазл, и в нём не хватало ключевой детали.
Она закрыла глаза, словно готовясь к удару.
— В контракте… гигантская неустойка за увольнение по собственному желанию в первый год. Такая сумма… мне её не заработать годами. Это кабала.
Андрей не задумывался ни на секунду. Его ответ был мгновенным и абсолютным, как удар топора по узлу.
— Я заплачу.
Она вздрогнула, как от пощёчины, и широко раскрыла глаза.
— Нет! Андрей, это немыслимо! Я не позволю тебе…
— Это не про «позволю», — он мягко, но с неумолимой силой взял её холодные, дрожащие пальцы в свои тёплые, сухие ладони. Его прикосновение было идеальным — поддерживающим, но не давящим. Рассчитанным. — Это про то, что я рядом. Я не позволю какому-то… проходимцу ломать тебя из-за денег. Назови сумму. Любую. Я решу этот вопрос. Я… — его губы тронула слабая, ободряющая улыбка, но она не дотянулась до глаз, которые продолжали сканировать её лицо, — я же твой будущий муж, Тая. Моё — значит наше. И твоя свобода, твоё спокойствие дороже любых денег. Всё, что угрожает тебе, угрожает нам.
Эти слова, такие благородные, такие правильные, обрушились на неё тяжёлым, сладким грузом. Он был добр. Он был светел. Он был её спасением, твёрдой землёй под ногами. И он заслуживал всего — искренней любви, абсолютной верности, кристальной чистоты.
А она? Она, в чьей памяти ещё горели прикосновения другого мужчины, чьё тело отзывалось на грубость стыдливым жаром, а не на эту безопасную нежность? Она была обманщицей. Предательницей. Грязной. И его великодушие лишь подчёркивало её падение.
— Ты слишком много берёшь на себя, — прошептала она, вырывая руки. Ей стало душно от этой безупречной заботы. — Это моя проблема. Моя ноша. Я не могу взваливать её на тебя.
— Ноша на двоих, — поправил он мягко, но непреклонно. Его рука легла ей на плечо, поворачивая её к дивану. — Садись. Выпей воды.
Он усадил её на широкий кожаный диван, сам сел рядом, не обнимая, но создавая вокруг неё невидимый кокон безопасности своим спокойным, уверенным присутствием. Он налил воды из графина в хрустальный стакан — медленно, без спешки. Звук льющейся воды был невыносимо громким в тишине кабинета.
— Послушай, — начал он, меняя тактику. Голос снова стал тёплым, заботливым, повествовательным. Он говорил о свадьбе. О деталях. О мире, который тщательно, как сложную мозаику, выстраивал для них двоих. — Мама вчера весь вечер выбирала меню, ты только послушай: утка в апельсиновом соусе, которую ты любишь, и тот самый торт-суфле из «Кондитерской на набережной»… Папа настаивает на зале с витражами, помнишь, ты как-то сказала, что они похожи на застывшее северное сияние? Я договорился с тем квартетом, они готовы играть твою любимую композицию на выходе невесты. Всё будет именно так, как ты хочешь. Идиллия. Тихая гавань.
Он говорил с такой искренней увлечённостью, с такой тихой, сдержанной радостью, что каждое его слово вбивало в её сердце новый гвоздь вины. Он строил для неё идеальный дом, а она тащила в него грязь и хаос. Она слушала и не слышала. Перед её внутренним взором плыли не витражи и не утка, а серые, холодные, всевидящие глаза, насмешливо наблюдающие за её мучениями. Марк. Ей казалось, он стоит где-то за её спиной, в углу этого кабинета, залитого мягким светом, и ухмыляется, видя, как она тонет в этом море благополучия и красивой лжи.
Она вздрогнула всем телом, непроизвольно обернувшись.
Андрей тут же замолчал. Его рассказ оборвался на полуслове.
—Тая? Что-то не так?
— Нет… просто показалось. Продолжай, — она прошептала, стиснув зубы.
Он наклонился чуть ближе, и его тень упала на неё.
—Тая… Я здесь. Со мной ты в безопасности. Всегда. Никто и ничто не сможет тебя обидеть. Я этого не допущу.
Обещание прозвучало как клятва. И как угроза — кому-то ещё. Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, болезненной, растяжкой губ без участия глаз.
— Знаю. Спасибо.
Он хотел приобнять её — по-дружески, по-семейному, чтобы передать хоть каплю своего спокойствия. И она позволила, застыв. Но когда его руки, сильные и надёжные, привыкшие к тяжёлым фолиантам, сомкнулись вокруг её плеч, её тело ответило не расслаблением, а окаменелостью. Она застыла, как птица в руках, которая боится сделать лишнее движение, чтобы не выдать свой ужас. Он это почувствовал. Его объятие стало чуть менее плотным, но не исчезло. Он терпелив. Он умеет ждать.
А потом он, осторожно, почти благоговейно, наклонился и коснулся её губ. Это был поцелуй-утешение, поцелуй-обещание, лишённый страсти, полный нежности и сдержанной силы.
И тут её накрыла волна чистого, животного ужаса.
Не от него. От себя. Потому что в тот миг, когда его губы, такие знакомые и предсказуемые, коснулись её, в сознании вспыхнуло другое — грубое, властное, обжигающее прикосновение, вкус власти. Запах не книжной пыли и старого дерева, а дорогого, резкого парфюма, кожи и мужской агрессии. Она резко, почти безотчётно, отпрянула, как от огня, задыхаясь от внезапного спазма в горле.
Андрей мгновенно отстранился. В его глазах мелькнули растерянность, боль, а затем — та самая быстрая, холодная искра, погасшая прежде, чем она успела её толком разглядеть.
— Прости… я, наверное, слишком поторопился. Ты не в себе…
— Нет! — перебила она его, голос сорвался, предательски хриплый. — Это я… я просто… всё ещё на нервах. Всё это… давит. Ты, свадьба, эта работа… Я не могу собраться.
Он снова взял её руки, теперь уже с лёгкой, едва уловимой дрожью в собственных пальцах. Но это была не дрожь слабости. Это было напряжение сжатой пружины.
— Тая, — сказал он тихо, но так, что каждое слово легло на тишину, как капля свинца. — Если ты несчастна… если что-то, кто-то пугает тебя… скажи мне. Не держи в себе. Я всё исправлю. Я сделаю всё, чтобы ты снова улыбалась так, как раньше. По-настоящему. Я уберу всё, что мешает твоему счастью. Любыми способами.
Последняя фраза повисла в воздухе. Он произнёс её с той же ровной, заботливой интонацией, но в словах «любыми способами» вдруг почудился лёгкий, металлический привкус. Возможно, ей показалось. Возможно, её совесть дорисовывала то, чего не было.
Она закрыла глаза, чувствуя, как мир раскалывается на две непересекающиеся реальности. В одной — этот умный, достойный, любящий мужчина, её тихая, запланированная судьба. В другой — хаос, опасность, всепоглощающий стыд и тот неистовый, запретный магнит, что тянул её к пропасти, к Марку.
Она не знала, что страшнее: откровенная ярость и опасность Марка или эта всепрощающая, всевидящая доброта Андрея, перед которой её вина вырастала до размеров чёрной дыры, грозящей поглотить их обоих.
---
Провожая её до выхода, он снова коснулся её плеча — лёгко, как перо, но место прикосновения будто заныло.
—Помни, что бы ни случилось, моя дверь для тебя открыта всегда. День и ночь. Ты не одна. И… — он сделал едва заметную паузу, — если этот твой «босс» снова позволит себе лишнее… просто дай мне знать. Мы с ним поговорим на понятном ему языке.
Он улыбнулся. Улыбка была тёплой. Но в уголках глаз что-то дрогнуло — тень мысли, которая не должна была стать словом.
— Спасибо, — она снова попыталась улыбнуться, и на этот раз получилось чуть естественнее, но в глазах оставалась пустота, выжженная земля. — Мне пора… собираться. Сегодня, видимо, будет долгая ночь.
Она вышла в прохладный, пустынный университетский коридор, оставив его одного в тишине кабинета, пропитанного запахом их общего, такого ясного будущего, которое вдруг стало зыбким, как туман за окном.
Андрей не вернулся к столу. Он долго стоял у окна, глядя в серую пелену, но не видя её. Его лицо, обычно такое открытое и доброжелательное, было абсолютно спокойным и непроницаемым. Тревога, боль, ревность — всё это переплавилось внутри в холодную, тяжёлую, как свинец, уверенность. Его пальцы медленно барабанили по деревянному подоконнику, выстукивая чёткий, неспешный ритм. Ритм анализа. Ритм принятия решений.
Она лгала. Не полностью, но лгала. Это был не просто стресс. Это был страх. И страх этот был персонифицирован. В её вздрагивании, в отпрянивании от его поцелуя, в пустоте глаз читалась история, в которой появился третий. Кто этот человек, который смеет вызывать в её голосе такую дрожь? Кто звонит ночью и приказывает? Кто заставил её, его Таю, смотреть сквозь него, Андрея, как сквозь стекло?
Его руки, лежавшие на подоконнике, медленно сжались в кулаки. Суставы побелели. Добрые, спокойные глаза отражали серый свет снаружи, став плоскими и невыразительными, как вода в колодце. В их глубине шевелилась тень того самого Андрея, который всегда добивался своего. Который ещё в школе умел так выстроить ситуацию, что обидчики его младшей сестры сами приходили извиняться, бледные и растерянные. Который клялся защищать своё — свою репутацию, свою семью, своё счастье — любой ценой. И для которого слово «любой» было не фигурой речи, а руководством к действию.
Андрей сел в кресло, сложил руки на столе, пальцы образовали остроконечную пирамиду. На его губах играла тонкая, безрадостная улычка. Он любил Таю. Истинно, глубоко. И именно поэтому всё, что угрожало их союзу, должно было быть устранено. Аккуратно. Бесшумно. Навсегда. Он был не просто добрым женихом. Он был архитектором своей жизни. И он не позволит какому-то хаму из мира грязных денег рушить его идеальный проект.
Тая же шла по улице, и осенний ветер бил ей в лицо, не принося облегчения, а лишь заставляя ёжиться в легком пальто. Она чувствовала себя не разорванной — она чувствовала себя раздробленной на острые осколки. Между долгом и диким, неконтролируемым желанием. Между ярким, слепящим светом Андреиной любви и манящей, густой тьмой, что исходила от Марка. Между тем, кем она должна быть — чистой, правильной, невестой достойного человека — и тем, кем её заставлял чувствовать себя Марк: живой, грешной, пленной.
Она ехала домой — не к уюту, а на передовую, на поле битвы, где противником была она сама. Переодеваться. Подчиняться чужой воле. Играть роль, в которой уже почти не оставалось её настоящей, целой сущности.
Потому что выбора, простого и честного, у неё больше не было. А та скользкая тропа, на которую она ступила вчера в том кабинете, вела в тёмный, густой лес, из которого, как ей с леденящим ужасом казалось, могло быть только два выхода. И оба — навстречу чьей-то ярости
Глава 9. ВЕЧЕР, КОТОРЫЙ СОШЁЛ С УМА
День после разговора с Андреем растянулся вязкой, томной паутиной. Каждый час прилипал к Тае,медленно и неотвратимо затягивая в пасть предстоящего вечера. Она сопротивлялась. Делала уборку с яростью, выливая в чистку плитки всю свою злобу. Пересаживала цветы с таким остервенением, будто вырывала с корнем собственную судьбу. Готовила сложный обед, которого не хотела. Но время, циничный дирижёр, вело свой оркестр к единственной, ненавистной ноте – к вечеру, к нему.
Мысли о Марке жгли изнутри, как проглоченный уголь. Воспоминания о его руках, о его шёпоте, о том, как её собственное тело предательски отозвалось – всё это сводило её с ума. Она ненавидела его. Ненавидела себя сильнее.
И когда солнце начало клониться к закату, окрашивая комнату в багровые, тревожные тона, пришло сообщение. Одно. Резкое.
От: Орлов
«Премия «Золотой Актив». Адрес: ул. Тверская, 15. Появиться к 19:00. В наряде. САМА.»
Она замерла с телефоном в руке, и тихий, беззвучный рык вырвался из её груди. Ярость была такой чистой, что на мгновение перекрыла страх. Она швырнула телефон на диван, но через пять минут уже вернулась к нему, как к краю пропасти, который одновременно манит и ужасает.
---
«Золотой Актив» – главное событие года в финансовом мире. Не просто премия, а ритуал, где награждали не только успехи, но и амбиции, где заключались сделки взглядами, а карьеры ломались за бокалом шампанского. У Таи было платье для таких случаев. Тайное оружие, купленное когда-то в порыве безумной самоуверенности и никогда не надетое.
Она открыла шкаф, и среди моря строгих футляров и блузок его ткань блеснула, как чёрная вода под луной. Она надела его на голое тело – иначе было невозможно. Ткань, тяжёлый атлас с россыпью мелких чёрных блёсток, зашипела, скользнув по коже. Это не было облачение. Это было второе рождение.
Зеркало показало незнакомку. Чёрное платье в пол, облегающее каждый изгиб, каждый намёк на линию, как вторая кожа. Длинный, дерзкий разрез, начинавшийся у самого бедра, открывал при каждом шаге длинную, идеальную линию ноги. Глубокое декольте на тончайших, едва заметных бретельках выставляло напоказ пышную, упругую грудь, а полностью открытая спина делала её уязвимой и невероятно соблазнительной. Платье кричало о сексе, о власти, о вызове.
Она нанесла макияж, как боевую раскраску. Дымчатые тени, делающие глаза огромными и глубокими, чёрные, чёткие стрелки, уводящие в сторону виска, как намёк на полёт. Губы – сочный, вишнёво-красный бархат, по которому так и хотелось провести пальцем, чтобы ощутить влажность. Волосы, убранные в низкий, безупречно гладкий пучок, обнажили длинную шею, ключицы, место у основания черепа, куда так хочется прикоснуться губами.
Она не надела нижнее бельё. Ткань платья была такова, что любой намёк на кружево или шов испортил бы магию. Она была голой под этим чёрным сиянием. Это знание жгло её изнутри, заставляя кожу под платьем покрываться мурашками. Длинные серьги-подвески из чёрного оникса холодно касались шеи. Туфли – чёрные лодочки на шпильке, тонкой и смертельной, как стилет.
Взглянув в зеркало в последний раз, она увидела не себя. Она увидела оружие. Красивое, отточенное, смертоносное.
---
Зал отеля премиум-класса сверкал хрусталём и золотом. Музыкальный фон – сдержанный джаз. Воздух пах дорогими духами, деньгами и тёплой кожей. Марк стоял у высокой колонны, с бокалом виски в руке, но не пил. Он сжимал стакан так, что костяшки побелели. Его серые глаза, холодные и острые, как сканер, раз за разом пробивали толпу у входа.
Его Таи не было.
Он звонил. Раз. Пять. Десять. Она не брала трубку. Внутри него поднималась чёрная, удушающая волна. Ярость, смешанная с чем-то диким и паническим – а вдруг она не придёт? Вдруг осмелится ослушаться?
«Чёртова сучка, – прошипел он себе под нос, отключая очередной вызов. – Появись только. Появись – и я…» Он не договорил. Не знал, что сделает. Сломает? Прижмёт к стене и заставит смотреть в глаза? Или просто упадет перед ней на колени? Эта последняя мысль была настолько чудовищной, что он сделал большой глоток виски, чтобы её сжечь.
Церемония началась. Ведущий объявлял первых лауреатов. Марк не слышал. Он видел только дверь.
И вот они распахнулись.
Сначала возникла тишина. Такая густая и внезапная, что ведущий на сцене запнулся. Потом – волна шёпота, похожая на шум прибоя. Кто-то тихо ахнул. Кто-то отставил бокал, не попав на край стола. Все головы, как по команде, повернулись к входу.
Она вошла.
Не шагнула – возникла. Явилась, как видение из другого, более роскошного и порочного мира. Чёрное платье струилось по её телу, переливаясь тысячами тёмных искр при каждом движении. Разрез раскрывался, давая беглые, дразнящие проблески идеальной ноги. Грудь, приподнятая и поданная вперёд декольте, казалась произведением искусства, которое хотелось трогать, целовать, поклоняться ему. Она шла медленно, с царственным, абсолютно естественным спокойствием, и каждый мужчина в зале почувствовал укол ниже живота, а каждая женщина – ледяную иглу зависти.
Марк забыл, как дышать. Воздух вырвался из его лёгких одним коротким, обжигающим выдохом. Сердце, обычно такое послушное, забилось в груди с такой силой, что он услышал его стук в висках. Весь мир сузился до неё. До этой богини в чёрном, которую он хотел одновременно возненавидеть и разорвать в клочья, и тут же пасть ниц, целуя следы её туфель.
Он двинулся к ней на автомате, его тело работало само. Подошёл, и его собственная вежливость прозвучала для него самого дико.
— Добрый вечер, Лебедева, — он протянул руку, и его голос был неестественно мягким.
Она положила свои тонкие, холодные пальцы в его ладонь. Электрический разряд прошёл по его руке прямо в пах. Он повёл её вглубь зала, к своему месту, и всё это время его взгляд, тяжёлый и голодный, пожирал её: обнажённую спину, где так чётко вырисовывались позвонки, линию талии, ту самую ногу в разрезе. Он наклонился, якобы чтобы что-то сказать, и втянул в себя её запах – цветы, ваниль и что-то неуловимо женское, только её. Голова закружилась.
Она видела его. Тёмно-синий костюм, сшитый на заказ, лежал на его плечах и бёдрах как влитой, подчёркивая мощную, атлетическую фигуру. Белоснежная рубашка, туго затянутый галстук. И эти глаза. Серые, стальные, обычно такие холодные. Сейчас в них бушевал настоящий шторм. Он был чертовски, несправедливо красив. И это злило её до белого каления, потому что её тело, предательское тело, тут же отозвалось тёплой, влажной волной между ног.
---
Неформальная часть была для неё адом. Она отрывалась от него, как от чумы. Смеялась слишком громко с коллегами из аналитического отдела, пила коктейли, которых не чувствовала на вкус, кокетливо поправляла непослушную прядь волос. Она играла роль счастливой, свободной женщины, и играла отчаянно хорошо.
Марк наблюдал. Стоял в тени, за очередным бокалом виски, и его ярость кипела, как лава. Он видел, как эти ухоженные шакалы в дорогих часах кружат вокруг неё. Видел их взгляды, прилипающие к её груди, к губам, к линии бедра в разрезе. Видел, как один, по имени Артём, наклонился к ней, чтобы сказать что-то на ухо, и его губы почти коснулись её кожи.
В Марке что-то лопнуло. С сухим, внутренним хрустом. Алкоголь, вместо того чтобы унять, лишь раздул пламя. Его рука сжала бокал так, что тонкое стекло затрещало.
И когда оркестр заиграл медленную, томную мелодию, и пары начали сливаться в танце, его терпение лопнуло.
Он пересёк зал быстрыми, решительными шагами. Не спрашивая, взял её за запястье. Хватка была стальной.
— Танец. Приказ, — бросил он сквозь зубы, и в его глазах было столько первобытной власти, что она, на мгновение онемев, позволила себя увести.
Они оказались в центре паркета. Он притянул её к себе так резко, что её грудь врезалась в его грудную клетку, мягкие округлости примялись под жёсткими мышцами. Его рука легла на её обнажённую спину, пальцы впились в кожу у самого основания позвоночника, где начинался изгиб поясницы. Она вскрикнула – тихо, только для него. От его прикосновения по всему её телу пробежали быстрые, жгучие молнии, прямо к ядру, которое уже налилось жаром.
Они были так близко, что она чувствовала каждый мускул его тела, каждый вдох. Его запах – виски, дорогой парфюм и чистая, мужская агрессия – опьянял сильнее любого алкоголя. Его ноги, длинные и сильные, двигались в такт музыке, направляя её, заставляя следовать, подчиняя её ритму. Она чувствовала всю длину его тела, прижатого к ней: твёрдый живот, мощные бёдра.
Он наклонился, и его губы коснулись её уха, обжигая кожу горячим шёпотом:
— Думаешь, я жалею о вчерашнем, Лебедева? — его голос был хриплым, как скрежет наждака по коже. — Нет, сучка. Я с того момента только об этом и думаю. Каждую секунду. Как ты ахнула. Как твоя грудь заполнила мою ладонь, тяжёлая и упругая. Как твой сосок затвердел у меня под пальцами, будто ждал только этого. Я хочу повторить. С начала. И до самого конца. Чтобы не просто трогать, а зажать твои сиськи вместе, покрыть их влажными поцелуями, а потом вцепиться зубами в эту сочную мякоть.
Она вздрогнула, пытаясь отстраниться, но его рука на спине была как тиски, а другая рука легла на её талию, прижимая её ещё сильнее к своей выпуклости в паху.
— За слова грубые – извини. Хотя хрен там. А за то, как ты ахнула, когда я твою сиську в ладонь взял… За это не извинюсь никогда. Она того стоила. Стоила и моей разбитой губы, и твоей пощёчины. Эти соски, блять… — он прижал её ещё сильнее, и она почувствовала его мощную, твёрдую эрекцию, упирающуюся ей в низ живота, в самую мягкую, уязвимую часть. — Я их до сих пор рукой чувствую. Твёрдые. Сочные. Для моих губ созданные. Я хочу их засунуть себе в рот и сосать, пока ты не взвоёшь.
Её щёки вспыхнули ярким, позорным румянцем. Внутри всё сжалось и тут же распустилось горячей, влажной волной. Клитор, скрытый гладкой кожей, заныл, требуя внимания.
— Признайся, — он прошептал уже прямо в её губы, его дыхание смешалось с её, пахло дымом и мятой. — Ты тоже вся горишь. Я это вижу. Чувствую, как ты о меня трёшься, как твои бёдра ищут моего толчка. Хочешь снова? Но на этот раз… чтобы я тебя на этот стол бросил, платье к чёртям порвал и трахнул так, чтобы все эти уёбки вокруг видели, чья ты? Чтобы я входил в тебя сзади, держа за эту тонкую шейку, а ты бы сжимала меня внутри, горячая и тесная, как грех… Чтобы ты кричала мое имя, а не этого… Андрюшу?
Имя, брошенное как плевок, вогнало в неё ледяную иглу. Она рванулась, вырвала руку и, не глядя на него, почти побежала прочь, спотыкаясь на шпильках, чувствуя, как подол платья цепляется за её дрожащие ноги.
Он остался стоять, и на его губах играла ухмылка – дикая, торжествующая и безумная. Но внутри всё кричало от ярости и неутолённого желания, от зрелища её убегающей спины, каждой мышцы которой играла под тонкой тканью.
Он выждал ровно столько, чтобы не выглядеть слишком очевидным. Виски ударило в голову, затуманивая рассудок, но обостряя инстинкты. Он нашёл её в полумраке служебного коридора, ведущего к кухне.
— Лебедева! — его голос грохнул, как выстрел. — Я не отпускал!
Он настиг её, перегородив путь. Его глаза горели в темноте, как у волка.
— Стой! Куда, спрашивается? Для кого ты эту поебень на себя натянула, а? Для этих клоунов в зале? — Его взгляд скользнул вниз, задержавшись на глубоком декольте, где грудь высоко поднималась с каждым её прерывистым вдохом. Он цинично, откровенно похабно ухмыльнулся. — У меня, гляди, от одного твоего вида хуй бетоном залило. Стоит колом, готов взорваться. Не поможешь, дорогая? Разрядишь обстановку?
Она попыталась пройти мимо, отвращение и страх сковали горло.
— Поезжайте домой, Марк Анатольевич. Вы пьяны. И я поеду. Домой.
— Тебя там кто ждёт? — его голос стал тише, опаснее. — Этот… Андрюша?
Она замерла. Потом, собрав всю волю, выпрямилась.
— Да. Я еду к своему жениху.
Тишина повисла густая, как смог. Потом он тихо, с ледяной ядовитой протяжностью, выдохнул:
— К милому и заботливому Андрююююше?
У неё похолодела кровь. «Откуда?!»
— Я всё знаю, Лебедева, — прошипел он, наклоняясь так близко, что она почувствовала жар его тела, исходящий от него, как от печки. — Знаю про твоего мальчика. И про это дешёвое колечко на твоём пальчике, которым ты меня царапнула. Он тебе его всучил? С предложением и всей этой сопливой романтикой? Целует в щёчку перед сном, гладит по головке?
— Да! От него! — выкрикнула она отчаянно, защищая последний оплот своей старой жизни. — И у нас скоро свадьба! 11 октября! Придёте? Ммм...???
Наступила тишина. А потом его лицо исказила гримаса такой первобытной, неконтролируемой ярости, что ей стало физически страшно. Все его черты заострились, глаза стали совершенно безумными.
— ЧТО?! — его рёв оглушил её, эхом отразившись по коридору. — КАКАЯ, НАХУЙ, СВАДЬБА?!
— Сучка! — сорвалось у него, низко и хрипло, как рык раненого зверя.
И в следующий миг он схватил её. Не за руку – за плечи. Развернул и втолкнул в первую же открытую дверь – в тёмную, пахнущую моющими средствами и старой шваброй подсобку. Дверь захлопнулась с глухим стуком, погрузив их в почти полный мрак, нарушаемый лишь узкой полосой света из-под порога.
Её крик был мгновенно заглушён его телом, прижавшим её к холодной, шершавой стене. Она вырывалась, но его руки были стальными обручами. Одной ладонью он рванул бретельки платья вниз, освобождая грудь, а следом, другой заломил ей обе руки над головой, прижав к бетону. Ткань соскользнула, и прохладный, спёртый воздух коснулся обнажённой кожи, и она ахнула – от ужаса, от стыда, от невероятного, дикого возбуждения, от которого сосок тут же затвердел, выставившись напоказ в полосе света.
— Кричи, Лебедева, — его голос был хриплым шёпотом прямо в ухо, губы касались мочки. — Здесь тебя никто не услышит. Только я. И я хочу слышать каждый твой звук.
Он смотрел на её обнажённую грудь, освещённую узкой полосой света. Её кожа казалась фарфоровой, а круги вокруг сосков были тёмно-розовыми, набухшими. Его дыхание стало прерывистым, тяжёлым.
— Бляяяядь… — вырвалось у него, больше похожее на стон восхищения и боли. — Какие же они у тебя… Идеальные. Налитые. Мои.
Он опустил голову и прильнул губами к её ключице. Поцелуй был горячим, влажным, жадным. Он оставил влажный след, затем его губы сползли ниже, к округлости груди, обхватили сосок. Сначала нежно, почти робко, просто касаясь. Потом – с силой, с яростью, с таким сосательным движением, что по её спине пробежали судороги удовольствия, смешанного с отвращением к самой себе. Он втягивал его в рот, играл кончиком языка с этой твёрдой, чувствительной точкой, заставляя её выгибаться и стонать. Он перешёл ко второму соску, лаская первый мокрыми от слюны пальцами, крутя и слегка зажимая его.
Его свободная рука рванула вверх подол платья, скользнула по её бедру, и его пальцы, горячие и требовательные, нырнули между её ног. Он нащупал то, что искал – горячую, абсолютно гладкую, уже набухшую и промокшую плоть. Не было ни кружева, ни преграды. Только бархатистая кожа и под ней – пышные, сочные, готовые губы, уже скользкие от её соков.
Он зарычал. Глухо, по-звериному, от этого открытия.
— Я… я сейчас кончу, блядь, просто от прикосновения… от того, что ты тут… голая… мокрая… для меня…
Его ладонь легла на лоно, заливая её низ огнём. Он прижал её всей площадью руки, чувствуя, как вся её интимная область горячая и пульсирующая. Она зажмурилась, пытаясь отстраниться, но её тело предательски выгнулось навстречу, бёдра сами искали давление его руки. Он нащупал горячий, набухший бугорок клитора, скрытый под складками, и сжал его через нежную кожу — нежно, почти исследующе, а затем начал тереть прямо по нему кругами.
— Вот же он… вся тут, — прошептал он, и его палец начал описывать медленные, развратные круги вокруг самой чувствительной точки, иногда нажимая, иногда лишь скользя. — Дрожишь, как в лихорадке. Вся сжалась… Боже, какая же ты… мокрая… — он провёл пальцем ниже, собрал обильную влагу с её губ и снова нанёс её на клитор, делая движения скользящими, громкими в тишине комнаты.
Он не стал вводить пальцы внутрь. Вместо этого он сосредоточился на игре с её клитором, то усиливая нажим, то ослабляя, то быстро-быстро вибрируя подушечкой пальца. Каждое прикосновение отзывалось в ней взрывом потаённого, запретного удовольствия, от которого темнело в глазах и подкашивались ноги. Она металась в его хватке, её дыхание превратилось в прерывистые всхлипы, а бёдра начинали непроизвольно двигаться в такт его движениям, подставляя себя под его руку. Её руки он давно уже отпустил, они впились в его плечи, уже сами добровольно принимая участие во всём этом разврате.
— Видишь? Тебе не надо внутрь, — хрипел он, прижимаясь всем телом и чувствуя, как её тело трепещет, как её живот вздрагивает. — Ты и так вся на краю от того, что я просто здесь трогаю. Станешь, как шлюха от меня, для меня. Сейчас кончишь, просто от того, как я с твоим клитором играюсь, с этой твоей маленькой, твёрдой пуговкой. Признавайся, такого с твоим Андрюшей не было? Он даже не знает, где у тебя эта кнопка, да? Не знает, как её нажать, чтобы ты взвыла?
Внезапно, одной рукой всё ещё прижимая её к стене, другой он схватил её свободную кисть. Сильно, почти грубо, притянул её к себе и прижал её ладонь к своему члену через ткань брюк. Под тонкой шерстью костюмной ткани она ощутила огромную, каменную твердь, чётко очерченный, пульсирующий бугор, который, казалось, рвался наружу. Он был огромным, горячим, и это пугающе реальное доказательство его желания заставило её замереть.
— Чувствуешь? — прохрипел он, водя её ладонью по всей длине своего члена, от основания до твёрдой головки, упирающейся в ткань. — Что ты со мной делаешь. Бляяяя… как же я хочу кончить в тебя… Хочу вытащить его и сунуть тебе в руку, чтобы ты сжала, почувствовала, насколько он для тебя готов. Хочу, чтобы ты провела по нему, почувствовала каждую вену… Потом развела эти мокрые ножки и приняла его в себя… до самого конца. Вот что ты со мной делаешь, сучка. Сводишь с ума.
Он водил её рукой по себе, его бедра слегка двигались, имитируя фрикции, его дыхание стало совсем срывистым. Это было невероятно интимно и похабно одновременно – держать её руку на своём члене, заставляя её ощущать его размер и напряжение, в то время как его пальцы доводили её почти до оргазма.
И в этот момент, на пике этого безумия, когда её сознание уже растворялось в море ощущений, её разум на секунду прояснился. Ужас перед тем, что происходит, перед тем, КТО она сейчас – женщина, которую почти насилуют в подсобке, и которая при этом на грани оргазма от чужой руки, – пересилил всё.
Она оттолкнула его изо всех сил. Ей удалось вырваться, отпрыгнуть к двери, но он был быстрее. Он снова поймал её, но теперь не прижал к стене. Он схватил её за плечи и развернул лицом к себе.
И тут с ним случилось что-то странное.
Ярость в его глазах вдруг смешалась с чем-то другим. С мукой. С растерянностью. С тем самым ужасом, который был и у неё. Его руки, только что такие грубые, поднялись и очень бережно, почти трепетно, обхватили её лицо. Большие ладони, шершавые и горячие, прикоснулись к её щекам так нежно, будто он держал фарфоровую куклу, которая вот-вот рассыплется.
Он смотрел на неё. В его серых глазах бушевала целая буря: остатки ярости, дикое, неутолённое желание, боль, стыд, и… нежность. Такая незащищённая нежность, что у неё перехватило дыхание.
Он провёл большими пальцами по её скулам, смахивая несуществующие слёзы. Его взгляд упал на её губы — слегка приоткрытые от прерывистого дыхания, сияющие естественной влагой, нетронутые и пугающе притягательные в этой полутьме.
И он наклонился.
Это не было нападением. Это было падением. Его губы коснулись её губ с такой осторожностью, с такой вопросительной робостью, что она замерла, поражённая. Это был первый поцелуй. Между ними. Настоящий. Не грубый захват, а просьба. Дрожь пробежала по его рукам, всё ещё державшим её лицо.
Она не ответила. Не могла. Её разум кричал, но тело застыло, парализованное неожиданностью этой внезапной, страшной нежности.
Тогда он повторил. Снова. Чуть сильнее. Его губы были тёплыми, мягкими, и они чуть сдвинулись, пытаясь поймать её отклик. И она… дрогнула. Её собственные губы, против воли, ответили лёгким, едва заметным движением. Это было как вспышка в темноте.
Он вздохнул прямо в её рот — облегчённо, жадно — и углубил поцелуй. Теперь это уже не было вопросом. Это стало утверждением. Его язык коснулся линии её губ, прося, умоляя впустить. И она, потерянная, сбитая с толку этой сменой ярости на что-то бесконечно более опасное, разомкнула губы в тихом, сдавленном вздохе.
Поцелуй вспыхнул. Из робкого прикосновения он превратился в жгучую исповедь, в молчаливый крик. Он не был грубым. Он был глубоким, отчаянным, полным всей той боли и ярости, что клокотали в них обоих, но теперь направленными друг на друга не как оружие, а как единственное спасение. Он рычал низко в горле, впиваясь в её губы, в её первый вкус – сладкий, с горчинкой вина и её собственной уникальной сущностью. А она, оглушённая, отвечала – сначала неумело, потом с той же дикой отчаянностью, цепляясь за него, как за якорь в этом море безумия. Их языки встретились, скользнули друг по другу, исследуя, завоевывая. Он вкусил её, а она – его, смесь виски, мужской агрессии и чего-то глубоко личного, что было только Марком.
Это был их первый поцелуй. И он сжёг все границы, все претензии на ненависть, одним махом превратив всё в нечто неизмеримо более сложное и пугающее. Они стояли, слившись в темноте, и время остановилось. Существовало только это – жар сплетённых губ, солёный привкус её возможных слёз, смешанный с виски, бешеный стук двух сердец в унисон, его руки, перешедшие с её лица на затылок, впиваясь в волосы пучка, и её руки, которые, не ведая как, обхватили его шею, вцепившись в воротник рубашки.
Он оторвался резко, с надрывом, как будто отдирая себя от магнита. Прижал свой лоб к её лбу. Оба дышали так, словно пробежали марафон, их груди вздымались, соприкасаясь. В тишине слышалось только их прерывистое дыхание и далёкий гул музыки из зала.
И тогда он прошептал. Глухо, с надрывом, с такой вселенской ненавистью к себе, к ней, к этой ситуации, что её сердце сжалось в ледяной комок.
— Ненавижу…
Она не поняла – кого. Но в этот миг это было неважно. Она собрала последние крохи воли, оттолкнула его и вырвалась наружу, распахнув дверь, выбежав в свет коридора, оставив его в темноте с его ненавистью и их первым поцелуем.
Она бежала. По тёмным улицам, не разбирая пути. Шпильки ломались о стыки плитки, платье цеплялось за сучья декоративных кустов, слёзы душили, смешиваясь с тушью. Внутри был хаос из стыда, ярости, отчаяния и того жгучего, позорного отклика, который ещё долго будет жечь её изнутри, напоминая о влажных кругах на её груди и о пульсирующем, неудовлетворённом желании между ног. Она ненавидела его. Проклинала. Но губы ещё помнили вкус его поцелуя, шершавый язык и нежность, которая была страшнее любой грубости. А тело – прикосновение его рук, его пальцев на её самом сокровенном месте, и твёрдый контур его члена под её ладонью.
Она поймала такси, ввалилась на сиденье и только там, в темноте салона, позволила себе разрыдаться – тихо, безутешно, трясясь всем телом от пережитого потрясения.
И тогда в сумочке завибрировал телефон. Одно сообщение. Без эмоций. Без вопросов. Приговор.
«Завтра. 08:00. На рабочем месте. Жду. Марк Анатольевич.»
Она откинула голову на подголовник, закрыла глаза и прошептала в темноту одно-единственное слово, в котором было всё – и страх, и ненависть, и странное, непонятное предвкушение, и остаточное пламя того поцелуя.
— Чёрт…
И где-то далеко, в своём пустом пентхаусе, Марк Орлов стоял у панорамного окна, сжимая в руке пустой стакан, и смотрел на городские огни, не видя их. Его губы всё ещё горели от её прикосновения, в паху ныло неудовлетворённое напряжение, а в ушах стоял эхо её прерывистого дыхания. Он поднёс пальцы к собственным губам, как бы проверяя реальность произошедшего. Внутри него бушевала та же буря – ярость на свою слабость, животный голод по ней, шок от своей же нежности и всепоглощающий стыд. И те же два слова, жёсткие и беспощадные, бились в его висках, как набат, предрекая гибель.
Я пропал.
Глава 10. ТИШИНА ПЕРЕД ВЗРЫВОМ
Тая: Осколки себя
Дверь её квартиры захлопнулась с тихим, окончательным щелчком. Не грохотом — она уже не имела права на громкие звуки. Она прислонилась спиной к дереву, позволив телу медленно сползти на пол в прихожей. Темнота. Тишина. Только бешеный стук сердца, отдававшийся в ушах оглушительной какофонией, и предательское тепло между ног, которое не желало угасать.
Слёз не было. Их место заняло нечто иное — странное, пустое, пронизывающее холодом. Не стыд. Не унижение. Даже не ярость, которая ещё недавно кипела в жилах. Марк раздел её. Не просто платье — пласты защиты, самоуважения, иллюзий. Видел. Трогал. Его губы жгли кожу, а пальцы… Боже, его пальцы. Они знали тайные тропинки её тела, о которых она сама не подозревала. Её тело отозвалось на них с такой первобытной, всесокрушающей силой, что от одной мысли о том мгновении у неё перехватило дыхание, а низ живота снова сжался жгучим спазмом незавершённого желания. Она знала теорию. Читала про женскую физиологию, оргазмы, влечение. Это не было для неё тёмным лесом.
Смущало её не это.
Её ужасала глубина отклика. Тот факт, что ненавистный тиран, человек, который пытался её сломать, стал для её плоти… единственным божеством. Единственным ключом, способным открыть потаённые двери её собственного тела, которые она сама считала заколоченными. С Андреем… С Андреем она была осторожна, чиста, правильна. Его поцелуи были тёплыми, нежными, правильными. И они не вызывали в ней ровным счётом ничего. Ни искры. Ни дрожи. Ни этого тёмного, сладкого ужаса внизу живота, который заставлял бёдра непроизвольно сжиматься. Андрей ласкал её, как хрустальную вазу — боясь разбить. Марк брал её, как дикую лошадь — чтобы оседлать, подчинить, заставить ржать от восторга.
И вот сейчас, сидя на холодном полу, она понимала самое страшное: в тот момент, когда пальцы Марка довели её до самого края, до той белой вспышки за веком, о мысли об Андрее не было. Не было даже тени. Только белый шум наслаждения и его серые глаза, впивающиеся в неё в полутьме, будто видевшие самую её суть, всё её грязное, постыдное возбуждение. Он видел, как она предавала себя. И наслаждался этим.
«За что?» — беззвучно прошептали её губы. За что ей этот стыд? Этот разлом внутри, который теперь, казалось, никогда не срастётся? Она была расколота надвое: одна часть — праведная невеста, планирующая свадьбу; другая — потаённая шлюха, жаждущая грубых рук своего мучителя.
Она поднялась, движением автомата прошла в спальню, оставляя за собой след из сброшенных с порога туфель. Перед зеркалом во весь рост остановилась. Медленно, будто раздевая незнакомку, сбросила с себя испорченное платье, чулки, всё. Ткань, пахнущая им, виски и её собственным возбуждением, легла кольцом вокруг её ног. Встала нагая перед своим отражением.
Лунный свет из окна лостился на кожу серебристыми дорожками, выделяя места, которых он касался. Ключицы, где его губы оставили невидимые, но жгучие метки — она провела пальцами, и кожа вспыхнула, помня. Грудь, всё ещё полная, высокая, соски — тёмно-розовые, будто вспоминающие прикосновение его пальцев, губ, языка. Они стояли твёрдыми горошинами, предательски выдавая её. Линия талии, которую он обхватывал, будто желая переломить. Бёдра, которые сами просились раздвинуться под его натиском.
Она смотрела на своё «бесстыжее», как он сказал, тело и не видела бесстыдства. Она видела… пробуждение. Дикое, опасное, неукротимое. Тело, которое жило своей собственной жизнью, вопреки всем её принципам и планам. Тело, которое выбрало его.
И она, к своему ужасу, понимала, что хочет его. Хочет продолжения. Хочет той боли и того наслаждения, которые он обещал своим жестом, своим взглядом, своей грубой силой. Хочет, чтобы он закончил то, что начал. Чтобы те пальцы, что играли на поверхности, вошли внутрь, заполнили её, разорвали на части и собрали заново — уже другой. Это признание, вырвавшееся из самых тёмных глубин её существа, заставило её содрогнуться и схватиться за край комода.
«Нет».
Она сказала это вслух. Твёрдо. Чётко. Сквозь стиснутые зубы.
Марк хотел её сломать. Он говорил это. «Попользоваться и выкинуть». Он видел в ней игрушку, жертву, грязь. И она не позволит этому случиться. Она не позволит ему превратить её в ту самую слабую, сломленную женщину, которой он, должно быть, желает её видеть. Она не станет ещё одним трофеем в его коллекции разбитых душ.
Папина мантра, высеченная в памяти годами его молчаливой, упорной борьбы за место под солнцем, всплыла, как спасательный круг в этом море стыда и хаоса: «Бей первой, доченька. В этой жизни либо ты, либо тебя. Не жди удара. Наноси его сама, чётко, в самую уязвимую точку. И тогда у тебя будет шанс».
Да. Именно так будет называться эта новая, тёмная глава её жизни. «Бей первой». И этот принцип будет её щитом и мечом. Единственным оружием против человека, у которого, казалось, было всё: власть, деньги, физическая сила.
— Бей первой, — повторила она шёпотом, глядя в глаза своему отражению — глазам, в которых ещё плавала влага от пережитого потрясения, но уже зажигалась новая, холодная искра. — Не жди, пока он окончательно сломает тебя. Не жди, пока эта... эта животная тяга не засосёт тебя с головой. Нанеси удар. Контрольный. Тот, после которого он отступит. Или, по крайней мере, будет знать, что ты — не жертва.
План оформился в голове с ледяной, почти пугающей ясностью. Завтра. Утром. В его офисе. Она придёт раньше всех, как он и приказал. Но не для того, чтобы покорно ждать следующего унижения. Она придёт, чтобы всё прекратить. Спокойно. Холодно. Без истерик, без слёз, без той ненависти, которую он, кажется, так любил видеть в её глазах. С достоинством. Как равная. Или, по крайней мере, как человек, требующий уважения.
Она мысленно репетировала слова, подбирая каждое, как оружие:
«Марк Анатольевич. Нам необходимо всё прекратить. То, что происходит — ошибка. Я выхожу замуж через две недели. У меня есть жизнь, человек, который меня любит, будущее, которым я дорожу. Вы — мой работодатель. Я — ваш сотрудник. Дайте мне возможность спокойно отработать оговорённый год, чтобы не платить неустойку. Или отпустите меня. Просто так. Без условий, без игр. Стройте свою империю дальше. Найдите себе… женщину своего круга. Красивую, холодную, выдержанную в стали и стекле, такую же, как вы. Играйте в свои игры с кем-то ещё. Я — не ваша жертва. Не ваша игрушка. И не буду ей. Никогда.»
Она представила его лицо в этот момент. Усмешку, которая медленно сползёт с его губ. Глаза, которые станут ещё холоднее, превратятся в ледяные озёра. Возможно, он рассмеётся — коротко, презрительно. Возможно, взорвётся, снова попытается прижать её к стене. Но на этот раз она не дрогнет. Она посмотрит ему прямо в глаза и повторит своё требование. Или уйдёт. Просто развернётся и уйдёт.
Она легла в постель, укрывшись одеялом с головой, но не для того, чтобы спрятаться. Чтобы собрать силы. Чтобы в темноте, в тишине, окончательно закалить своё решение. Завтра начнётся её контрнаступление. Игра по её правилам. Или, по крайней мере, игра, в которой у него не будет всех козырей. В которой у неё будет свой ход. Свой удар.
И пусть её тело всё ещё помнило жар его ладоней, а губы — вкус его поцелуя, смешанный с виски и отчаянием. Пусть между ног всё ещё ныло пустотой и неутолённым желанием. Завтра она наденет доспехи из холодного рассудка и достоинства. И посмотрит, пробьёт ли он их.
---
Марк: Логово волка
Время — час ночи. Раннее, поганое, мёртвое время, когда город затихал, а демоны в голове орали так, что череп вот-вот треснет по швам. Марк вылетел из дома не шагом — сбивая с ног портье, не отвечая на вопросы охраны. Он ввалился в свой «Ауди» и с дикой, животной силой ударил ладонью по рулю. Звук клаксона прорезал ночную тишину Невского проспекта — жалкий, бессильный, точно такой же, как он сам в этот момент.
Он не мог. Не мог оставаться один в своём стерильном пентхаусе на набережной, где тишина была громче любого крика. Где каждый полированный угол, каждый вид из панорамного окна на освещённые мосты кричал только об одном: о деньгах, о власти и об абсолютной, леденящей душу пустоте. Где образ её — с распахнутыми, полными ужаса, гнева и… чёрт возьми, ДА, наслаждения глазами — висел в воздухе, как навязчивый призрак, которого не отогнать.
Он схватил телефон, пальцы дрожали так, что он едва попал по кнопкам. Набрал номер, зажмурившись.
— Ёбаный в рот… — прохрипел в трубке сонный, хриплый голос Егора. — Кто звонит в такое поганое время? Если это служба доставки, я заказывал пиццу «Четыре сезона», а не звонок на похороны в час ночи. Уёбок.
— Собирайся, — выдохнул Марк, не обращая внимания на ругань. Голос у него был сломанным, хриплым, будто его несколько часов душили удавкой. — Не спрашивай. Захвати того тупого горного тролля Димона. «Кузница». Сейчас. Сию блядскую секунду.
— Марк? Ты… ты в итоге перепил, да? Или тебя наконец те глюки, про которые я тебя десять лет предупреждал, накрыли с головой? Время-то посмотри! Нормальные люди в это время или спят, или трахаются, или делают и то, и другое одновременно!
— Егор, я не шучу, блядь! — сорвался Марк, и в его крике, прорвавшемся сквозь хрипоту, прозвучала такая голая, неприкрытая, животная боль, что на том конце провода наступила мёртвая тишина. — Я не могу быть один. Я сейчас… я честно, я себя прибью нахрен, вот смотри. Сорок минут. Если не приедешь — найдёшь меня в собственной блевотине и осколках виски на полу. Мне… мне пиздец, братан. По-настоящему.
Он бросил трубку, не дожидаясь ответа, швырнул телефон на пассажирское сиденье. Завёл машину и рванул в ночь, не разбирая светофоров, выписывая дикие виражи по пустым улицам, будто пытаясь убежать от самого себя.
---
«Кузница» не была ни гламурным баром, ни пафосным клубом. Это было логово Димона, его личный, священный храм всего мужественного, примитивного и честного. Полуподвал в бывшем заводском цехе на окраине Петроградки. Внутри пахло старым деревом, потом, металлом, кожей перчаток и той самой редкой, мужской честностью, которую не купишь ни за какие деньги. Боксёрский ринг с потёртыми канатами, силовая рама, гири разной степени уродства, бильярдный стол с порезанным сукном, и в самом тёмном углу — небольшой, самодельный бар с виски, который стоил дороже, чем вся обстановка вместе взятая. Никаких зеркал, кричащих неонов и разодетых, хихикающих тёлок. Только голые кирпичные стены, которые видели всё: и пьяные победы, и тихие поражения, и мужские слёзы, которые тут же высыхали под грубыми, но спасительными шутками.
Егор и Димон пришли почти одновременно, ворвавшись в подвал с морозным воздухом. Димка — настоящая гора в мятом чёрном худи и трениках, с лицом, на котором шрамы были такой же частью мимики, как и губы. В одной руке он держал огромный, полупустой пакет попкорна. Егор — уже бодрый, но без обычной хитрой улыбки, в тёмном пуловере и джинсах, с умными, всё понимающими глазами.
— Ну что, сука беспробудная, психически нестабильная, — Димон громыхнул дверью, громко чавкая попкорн. — Время-то какое, а? Я тут с одной фитоняшкой классную прелюдию закрутил, обещал ей показать «кузницу», где кую своё железное тело, а ты, блядь, как чёрт из табакерки! Она теперь думает, что у меня или импотенция началась, или я в секту какую попал! Спасибо, дружок, за романтический вечер! За это ты оплачиваешь мне курс виагры и три сеанса у психолога!
— Заткни свою гребаную глотку, Димка, — Марк буркнул, уже стоя у бара и наливая в гранёный стакан «Лафит» (который Димон использовал как обычный бурбон, к ужасу всех знатоков) почти до краёв. Руки у него дрожали, и виски расплёскивалось.
— Опа-опа, — протянул Егор, устраиваясь на потрёпанном табурете и закуривая. — Смотрю, сценарий классический до тошноты: ночной звонок паникёра, срочный сбор войск в этом позорном подвале, лицо как у покойника, который ещё и бухой. Что, опять твоя стажёрка-ниндзя, мозги тебе окончательно вынесла на разморозку? Или ты наконец-то признался себе, что у тебя на неё стоит, как у пацана-подростка на первую «Плейбой» из-под прилавка?
— Егор, я тебя нахуй с твоей дешёвой психологией отправлю, по салазкам, — Марк выпил виски залпом, морщась от непривычной горечи и дороговизны. — Мне сейчас не до твоих умных, блядь, шуток.
— А мы тут, заметь, не для шуток собрались, — Димон громко хрустнул попкорном, усаживаясь на силовую раму, которая заскрипела под его весом. — Мы тут для того, чтобы ты выложил, что у тебя в жопе заноза сидит размером с башню «Лахта-центр». И судя по твоему виду покойника с предсмертной агонией, заноза — метр семьдесят, в чёрном платье, с глазами как у затравленной кошки и с сиськами, которые тебе уже третий день подряд снятся в формате HD. Хочешь попкорн? Без масла, не испортишь фигуру. — Он протянул пакет.
— Ты… откуда?.. — Марк уставился на него, стакан замер на полпути ко рту.
— Братан, — Димон снова чавкнул, с аппетитом жуя. — Ты нам давеча, когда мы в клубе бухали, сорок пять минут кряду про её «космические, блядь, соски, которые, кажется, светятся в темноте» талдычил. Я их уже наизусть выучил, могу в экстренном случае рассказать вместо «Отче наш». Так что давай, не тяни резину: она тебе сегодня что, предложение руки и сердца сделала между делом? Или просто трахнула в служебном лифте и вышла на этаж раньше, оставив тебя с недодырканным членом и чувством глубокой неполноценности?
Егор фыркнул, выпуская кольцо дыма.
— В служебном лифте — это слишком банально даже для нашего вырвавшегося в тигры Марка. Нет, тут явно что-то эпичнее. Скорее, прижал к стеклянной стене в холле на глазах у всего креативного отдела и выеб, как последнюю уличную шлюху, чтобы доказать свою власть. А теперь мучается, потому что кончил быстрее, чем она успела испугаться, и теперь комплекс неполноценности съедает его изнутри, как червь.
— ЗАТКНИТЕСЬ! ОБА! ЁБАНЫЕ В РОТ КЛОУНЫ! — рёв Марка оглушительно грохнул в каменном подвале, заставив задрожать даже стёкла на полках с медалями. Он швырнул стакан об стену с такой силой, что хрусталь разлетелся с диким, яростным звоном, рассыпавшись алмазной пылью. — Вы думаете, это шутки?! Вы думаете, мне, блядь, СМЕШНО?! Вы думаете, я ночью вас сюда, в эту вонючую дыру, позвал, чтобы послушать ваш ёбаный стендап?!
Он тяжело дышал, грудью ловя воздух, а по его лицу, такому обычно непроницаемому и холодному, ползла настоящая, неконтролируемая мука — гримаса боли, ярости и такого отчаяния, что даже Димон перестал жевать.
— Я… блядь… я БОЮСЬ себя, пацаны! Понимаете, блядь?! Я, Марк Орлов, который пол страны в труху может стереть одним звонком, который ломает судьбы, как спички, — я сижу тут и трясусь, как последняя пизда, у которой отняли последние потрёпанные трусы! Я не узнаю себя в зеркале! Я стал каким-то… дергающимся, нервным уродом!
Он схватился за голову, пальцы впились в волосы, будто пытаясь вырвать из черепа навязчивые мысли.
— Сегодня… этот гребаный вечер… он меня, сука, наизнанку вывернул! До самого нутра! Эта… эта Лебедева! Она… — его голос сорвался на хриплый, грязный, прерывистый шёпот, полный одновременно животного отвращения и такого же животного восторга. — Она кончала у меня на руках, блядь! Кончала, сука! Настоящей, дикой кончой! От моих пальцев! От моих поцелуев! Она тряслась, как в лихорадке, вся мокрая, горячая, а в глазах… в её глазах был не только страх и ненависть! Было… наслаждение, пацаны! Грязное, порочное, первобытное! Такое, от которого слюнки текут и член в камень превращается! И я… я смотрел на это и понимал, что хочу не останавливаться! Хочу залезть в неё так глубоко, чтобы она забыла, как её зовут! Чтобы орала моё имя, а не этого… этого мокрого, тряпичного уёбка Андрюшеньку!
Димон перестал жевать, опустив пакет. Егор медленно, очень медленно затушил сигарету в пепельнице, сделанной из старой гири.
— И самое поганое, самое позорное, — Марк продолжал, и голос его стал ещё тише, ещё более опасным, будто шипением змеи перед ударом, — у меня, блядь, хуй не встаёт. Вообще. Ни на кого. Только на неё. Только на одну её, блядь! Я позавчера пытался… ну, с той рыжей чешской моделью, помните, которую мы на том аукционе встретили? Сука, у неё сиськи силиконовые, как два спелых арбуза, и рот, который, кажется, может засосать тебя прямо в преисподнюю. И что? Ни-че-го! Член как тряпка, как ссыхающийся, жалкий червяк! А стоит мне только подумать о том, как эта Лебедева ахнула, когда я её грудь сжал, как у меня тут же всё, блядь, в каменную колонну превращается! Она мне мозги набекрень свела, пацаны! Она меня кастрировала для всех остальных женщин, сука! Я на других баб смотреть не могу! Они все кажутся какими-то… картонными, неживыми!
Он задышал чаще, глаза горели лихорадочным, нездоровым блеском.
— А теперь представьте... представьте себе эту картину, блядь. Этот уёбищный, пресный Андрюшенька. Этот безопасный червь в офисном галстуке. Он, блядь, смеет её трогать. Этими своими мягкими, нежными ручками. Он смеет залезать на неё. В неё. И она... она, наверное, закрывает глаза и терпит. Лежит под ним, как бревно, думая о списке покупок на свадьбу. А может... может, и не терпит. Может, она и с ним кончает. Маленьким, тихим, правильным оргазмом. И тогда... тогда она, наверное, шепчет его имя. Его, блядь, имя, когда её тело бьётся в этом жалком подобии экстаза. И знаете, что со мной происходит, когда я это представляю? Меня, сука, разрывает изнутри! Как будто гранату в желудке взорвали! Я вижу красное! Я готов убивать, ломать, жечь! Она не смеет! Не смеет ни с кем, блядь! Никто не имеет права прикасаться к ней! Никто! Она МОЯ! Понимаете, блядь?! МОЯ! Тело её — моё. Её вздохи, её стоны — мои. Её оргазм — мой, выкованный моими руками! И я не позволю этому ничтожеству, этому выбросу общества, даже думать о том, чтобы положить на неё свою грязную, предательскую лапу!
Он вскочил, снова начал метаться по подвалу, как раненый зверь в клетке.
— Я её ненавижу! Ненавижу всеми фибрами души, блядь! Это тварь! Дерзкая, наглая, самодовольная, правильная сучка! Я клялся себе после той… после той шлюхи! Что ни одна баба больше не залезет ко мне под кожу! Не заставит чувствовать эту… эту ёбучую уязвимость! А эта… эта влезла не под кожу! Она, блядь, прорастает! Сквозь рёбра, сквозь мышцы, прямо в мозги! В самое, мать её, сердце, которое я лет пятнадцать назад заморозил и похоронил! Я просыпаюсь и первая мысль — о ней! Я вижу её лицо в каждой блядской отчётности, в цифрах на экране! Она стала моей навязчивой идеей, моей болезнью, моим личным проклятьем! Я НЕ ХОЧУ ЭТОГО! Я НЕ МОГУ ЭТОГО ХОТЕТЬ! ОНИ ВСЕ… ОНИ ВСЕ, БЛЯДЬ, ОДИНАКОВЫЕ! Сначала дают надежду, потом берут душу! Сначала целуют, а потом плюют в самое нутро! Рано или поздно — нож в спину! Боль! Пустота! И я остаюсь один, с моими миллиардами и моей сквозной, кровоточащей язвой в грудной клетке вместо сердца!
Он выпалил это одним духом, срывающимся на крик, и последние слова прозвучали с такой первобытной, неприкрытой болью, что даже Димон, привыкший ко всему, почувствовал холодок по спине. Егор закрыл глаза на секунду.
Наступила тишина. Не та, что была раньше. Густая, тяжёлая, звенящая, как похоронный саван. Слышно было только тяжёлое дыхание Марка и далёкий гул ночного города сверху.
— Брат, — наконец сказал Димон, и в его голосе не было ни капли привычного панибратства или шутовства. Была суровая, солдатская прямотa. — Ты… ты серьёзно. Ты в неё… влип. По самые, блядь, маковки. В свою же запланированную жертву. И теперь не знаешь, что с этим делать.
— Я НЕ ВЛИП! — Марк рванулся вперёд, его лицо исказила гримаса чистой, неконтролируемой ярости и отчаяния. — Я её уничтожу! Я растопчу, размажу по стенке! Она посмела… она посмела НЕ СЛОМАТЬСЯ! Она стоит, смотрит мне в глаза, и в них нет того рабского страха, который должен быть! В них вызов, блядь! Огонь! Она заставляет меня… ЧУВСТВОВАТЬ! Она показала мне, что я… что я не до конца ещё стал чудовищем! Что где-то там, на самом дне, ещё тлеет эта… эта ёбаная, жалкая искра человечности! И я её ненавижу за это! Ненавижу больше всего! Ненавижу себя за то, что она её раздула, как последний дурацкий костёр в ледяной пустыне!
— Марк, — тихо, но очень чётко сказал Егор. Он подошёл и положил руку ему на плечо. Марк дёрнулся, как от удара током, но не оттолкнул. — Слушай меня. Внимательно. Есть только два пути. Только два. Либо ты становишься для неё ВСЕМ. Не палачом. Не боссом. Не тираном. Мужчиной. Который может и защитить, и быть слабым, и не боится этой своей «искры», а наоборот — даёт ей разгореться. Либо… отпускаешь. Сейчас. Прямо сейчас. Потому что то, что ты делаешь — это уже не месть и не игра. Это чистый, неразбавленный садизм. Она не заслужила быть твоим громоотводом, на котором ты сжигаешь всю свою боль, весь свой страх, всю свою ненависть от прошлого.
— ВСЁ? — Марк дико, неестественно засмеялся — звук был сухим, как треск ломающихся костей. — Стать для неё «всем»? Она, блядь, через две недели выходит замуж! За этого… за этого мудака, по имени Андрюшенька! За этого нищеброда, который, наверное, целует её в макушку, спрашивает разрешения снять трусы и читает стихи при свечах! Она ВЫБРАЛА ЭТОГО! Она предпочла его безопасность, его уютный, пресный мирок… моему безумию, моему огню, моей ярости! Она испугалась! Она оказалась слабая, как и все! И я её за это возненавидел окончательно!
— Но ты же не хочешь дать ей силу, — констатировал Егор, как врач, ставящий смертельный диагноз. — Ты хочешь добить. Добить в ней именно то, что тебе самому в себе не нравится и чего ты боишься. Её силу духа. Её умение стоять. Ты хочешь, чтобы она упала на колени, как все остальные. Чтобы доказать себе, что все они одинаковы.
Марк посмотрел на них — сначала на Егора, потом на Димона. И в его глазах, в глубине этих серых, ледяных озёр, вспыхнул и погас тот самый, холодный, безжалостный огонь, который они знали слишком хорошо. Огонь человека, принявшего чёрное, бесповоротное решение.
— Этой свадьбы не будет, — сказал он тихо, ровно, но так, что мурашки побежали по коже у обоих друзей. — И не потому что я буду с ней. А потому что я хочу видеть, как гаснет этот последний огонь в её глазах. Окончательно. Навсегда. Я хочу выбросить её на помойку жизни, зная, что сломал её сильнее, чем она когда-либо могла сломать меня. Никто. Никто никогда не стоял против Марка Орлова так долго. Никто не заставлял меня после каждой нашей встречи идти и собирать себя, как разбитую вдребезги хрустальную вазу, по пьяни, по кабакам, по чему угодно — лишь бы заглушить этот вой внутри! Она, сука, победила! Победила меня в этой ёбаной, немой войне, которую сама даже не объявляла! И за это… за это она заплатит по самому большому счёту. Сломаю. До основанья. И выброшу. Как использованный, никому не нужный труп.
— Ты, блядь, конченый, безнадёжный ублюдок, — тихо, но с ледяной чёткостью произнёс Димон. Он медленно поднялся с силовой рамы, и его массивная, мощная фигура нависла над Марком, заслоняя свет единственной лампочки. — Ты перешёл все мыслимые и немыслимые границы. Это уже не «поиграть и бросить». Это — убийство. Убийство души. Ты хочешь уничтожить живого человека только потому, что он оказался сильнее тебя духом? Да ты сам — жалкая, слабая, трусливая тварь, раз боишься, что какая-то девчонка, твоя же подчинённая, показала тебе твоё же ёбаное, уродливое отражение в зеркале!
— МОЛЧИ, УРОД! — Марк, не помня себя, не думая ни о чём, рванулся на Димона.
Это было как взрыв гранаты в замкнутом пространстве. Удар Марка, быстрый и яростный, пришёлся Димону в грудь, но тот лишь качнулся, будто его толкнул ребёнок. А потом Димка ответил. Не ударом кулака — он пожалел друга. Но мощным, чётким толчком открытых ладоней, отшвырнувшим Марка через весь зал к канатам ринга. Марк ударился спиной о туго натянутые верёвки, воздух вырвался из его лёгких со свистом. Но ярость, боль, отчаяние — всё это затмило физическую боль. Он с низким, звериным рыком снова кинулся вперёд, и тут между ними, как стена, встал Егор, упёршись ладонями в их груди.
— ХВАТИТ! ОБА, БЛЯДЬ! ИДИОТЫ СРАНЫЕ! ОПУСТИТЕСЬ НА ЗЕМЛЮ!
— Пусти! Я ему, уёбку, морду набью, размажу по этим его гирям! — рычал Марк, пытаясь обойти Егора, глаза налились кровью.
— Давай, сука, только попробуй! — орал Димон, тоже теряя контроль. — Я тебе не твоя стажёрка-хрупкая, я тебя, диванного воина в костюмчике, пополам, как сухую ветку, перегну!
— ОСТАНОВИТЕСЬ! СЕЙЧАС ЖЕ! — рёв Егора, редкий и страшный, перекрыл всё, заставив вздрогнуть даже Димона. Он оттолкнул их обоих с силой. — Вы что, дебилы конченые?! Вы ДРУЗЬЯ, блядь! Друзья с детства! А не два кобеля на одной суке! Марк! Димон! Остыньте! Немедленно!
Марк, тяжело дыша, с расширенными зрачками, уставился на Димона. Тот смотрел на него без тени страха, но и без злобы — с холодным, жёстким, солдатским презрением.
— Остынь, — прошипел Димон, вытирая ладонью рот. — Пока не сделал того, о чём будешь жалеть всю свою оставшуюся, и так уже ёбнутую, жизнь.
Марк отшатнулся, прислонился к холодным, грубым канатам и медленно, будто все кости у него переломаны, сполз на грязный, заляпанный потом пол зала. Вся его ярость, всё напряжение ушли, оставив после себя ледяную, всепоглощающую пустоту и усталость, которая ломала кости и выжигала душу. Он уронил голову на колени, и его могучие плечи содрогнулись.
— Пацаны… — его голос стал тихим, сломанным, голосом того самого мальчишки из детдома, которого они когда-то знали. — Вы же помните… мою… жёнушку. Которая… которая убила моего ребёнка. Она не его. Она убила меня. Ту часть меня, которая ещё могла… верить. Любить. Как я себя потом… по кусочкам собирал… суперклеем, скотчем, водкой, работой, злостью… Ни-че-го не вышло. Так и хожу — собранный на соплях, ненависти и деньгах. Лебедева… она такая же. Снаружи — чистая. Правильная. Нежная. Хрупкая. А внутри… я это вижу… там сталь. И когда ей будет выгодно… когда она поймёт, что может получить что-то большее… она воткнёт нож. Аккуратно, между рёбер. И даже не посмотрит назад. Они все такие. Все до одной.
Егор сел рядом с ним на холодный пол, прислонившись спиной к тем же канатам. Он не касался Марка, просто был рядом.
— А может, и нет, Марк. Может, она именно та, кто сумеет склеить тебя не суперклеем и скотчем, а чем-то настоящим. Чем-то живым. Но ты не даёшь ей ни единого шанса это доказать. Ты с первого дня, с первой секунды, вынес ей приговор. И теперь только ищешь доказательства своей правоты.
— Я не могу… больше доверять, — прошептал Марк, и в его шёпоте прозвучал такой детский, незащищённый страх, что Егор сжал кулаки. — Боюсь. Боюсь этой боли. Она… она хуже смерти.
— Тогда отпусти, — так же тихо сказал Егор. — Отпусти её к её Андрюше. К её тихой, скучной, безопасной, правильной жизни. К свадьбе в ЗАГСе, к ипотеке, к детям и воскресным оладьям. И иди своей дорогой дальше. Один. Как и шёл все эти годы. Ты же сильный. Выдержишь.
Марк долго молчал. Минуту. Две. В подвале было слышно только тяжёлое дыхание трёх мужчин и далёкий вой сирены на улице. Потом он медленно, с усилием, поднял голову. Слёз на его лице не было — он, кажется, разучился плакать ещё в детстве. Его лицо было маской из холодного, отполированного до блеска гранита — той самой маской Марка Орлова, которую знал весь город. Но в глазах, в самой их глубине, плавала и не гасла та самая, проклятая, непогашенная искра боли. И страха.
— Я пока не придумал детальный план, — сказал он ровным, деловым, бесстрастным тоном, будто на совещании обсуждал слияние компаний или покупку акций. — Но завтра утром в офисе… я сделаю вид, что отступил. Что она мне надоела. Не вспомню ни вечер, ни… что было между нами. Буду холоден. Корректен. Сух. Просто босс. В обед улетаю в Москву на два дня по работе. Пусть думает, что я потерял интерес. Что перегорел. Что нашёл себе новую игрушку. Пусть ходит на работу, планирует свою унылую, правильную свадьбу с правильным, безопасным человеком. Пусть расслабится. Почувствует, что вырвалась.
Он перевёл свой ледяной, расчётливый взгляд на Димона, который всё ещё стоял, скрестив руки на груди.
— Димон. Задание. Эти два дня — твои. Полное погружение. Следи за ней. Не теряй из виду. Узнай всё про этого… Андрюшу. Кто он, где работает, с кем дружит, какие у него тараканы в голове, долги, слабости, страхи. Всё, до самых ничтожных мелочей. Докладывай мне вечером, в девять, по видеосвязи. Не свети́сь. Ни перед ней, ни перед ним. И её… — он сделал паузу, и в его голосе на миг прорвалось что-то ещё. — Береги. Провожай после работы до дома. Издалека. Как тень. Смотри, чтобы маршрут был строго «работа-дом». И чтобы этого… этого тряпичного пидораса рядом с ней не было. Понимаешь? Чтобы он даже близко не подходил.
Димон хмыкнул, но в его маленьких, хитрых глазах читалось явное неодобрение и усталость от всей этой драмы.
— Шпионить за девчонкой и её женихом? Серьёзно, Марк? Ты скатился в дешёвые сериальные интриги? В слежку, блядь, частным порядком? Я тебе что, бывший мусор из ОБЭП? Я жулик, ёпта! Моя работа — наводить порядки, а не любовные треугольники расследовать!
— СЕРЬЁЗНО, — отрезал Марк. Его взгляд стал стальным, не допускающим никаких возражений, взглядом того самого Орлова, который не проигрывает. — Свадьбы 11 октября не будет. Я это сказал. Я что-нибудь придумаю. Пока я в Москве — пусть наслаждается спокойствием. Последним спокойствием в своей жизни.
Он встал, отряхнул дорогие брюки от пыли и сора. Маска была надета. Трещины тщательно замазаны. Но и Егор, и Димон видели — маска стала тоньше бумажного листа. И следующий удар, любое напоминание об этой девушке, расколет её вдребезги, и тогда наружу вырвется уже не человек, а нечто окончательно сломленное и опасное.
— И, Димка, — Марк уже у выхода обернулся. Его фигура в проёме двери на фоне ночной темноты выглядела огромной и одинокой. — Если с ней что-то случится… если хоть волос с её головы упадёт, пока меня нет… если этот её жених посмеет прикоснуться к ней не так… мы с тобой серьёзно, по-взрослому поговорим. Понимаешь? Не как друзья.
— Понимаю, босс, — проворчал Димон без тени энтузиазма, отворачиваясь. — Как прикажете.
Марк кивнул, коротко, резко, и вышел в холодную, промозглую питерскую ночь, оставив друзей в звенящей, тяжёлой тишине «Кузницы».
Егор вздохнул, доставая из пачки новую сигарету. Он долго молча смотрел на дверь, за которой скрылся их друг.
— Он либо убьёт её, — тихо произнёс Егор, — либо убьёт в себе последние остатки того, что когда-то было человеком. Третьего не дано. Он зашёл слишком далеко, чтобы просто остановиться.
Димон плюнул в тёмный угол, где валялись гири.
— По-моему, они уже давно убивают друг друга. Медленно. Со вкусом. Смакуя каждый удар, каждую рану. И самое страшное, чёрт возьми… что им обоим это, по какой-то ёбаной извращённой логике, нравится. Они нашли друг в друге идеального противника. И теперь уже не могут остановиться.
Они сидели в тишине ещё долго, каждый со своими мыслями, слушая, как за окном начинается предрассветный дождь, смывая следы ночного безумия. Но следы внутри — те уже ничем не смыть.
Глава 11. ЛЕДЯНОЕ СПОКОЙСТВИЕ
1 октября.
Первый день самого короткого и самого долгого месяца в её жизни. Календарная осень, а в душе — сплошная зима, хрустальная и хрупкая, готовящаяся рассыпаться от первого же толчка. До свадьбы — всего десять дней. До освобождения — год. До следующего взрыва — пара часов, а может, и минут. Время, которое перестало течь линейно, сжалось в тугой, болезненный комок в солнечном сплетении.
Тая стояла перед зеркалом в своей скромной комнате, поправляя воротник белоснежной шёлковой блузки. Ткань была идеальной — гладкой, холодной, как доспехи. Она подчёркивала линию груди и тонкость талии, но не для соблазна, а для защиты. Чёрная облегающая юбка-карандаш до колена, строгая и безупречная, сковывала движения, заставляя держать спину прямо. Чёрные волосы, ещё пахнущие термозащитой от утюжка, были убраны в высокий, тугой хвост, обнажающий уязвимую шею и заставляющий её выглядеть на годы старше и строже. Это был образ воина, идущего на переговоры, где ставка — её будущее. Накинув длинное, почти аскетичное пальто цвета беж, она сделала глубокий, дрожащий вдох, пытаясь втянуть в себя не воздух, а уверенность.
«Бей первой. Не дай себя загнать в угол. Ты сильнее, чем думаешь».
Слова отца, сказанные когда-то давно, в другой жизни, стучали в висках, как мантра. Но теперь они звучали не как совет, а как приговор. Она повторяла про себя подготовленный монолог всю дорогу в метро, под мерный, гипнотизирующий стук колёс. В толпе, прижатая к стеклу вагона, она ловила на себе восхищённые или оценивающие взгляды мужчин и чувствовала лишь тошнотворный спазм страха. Каждый из них на мгновение мог обернуться им.
«
Марк Анатольевич. Нам нужно всё прекратить. Я выхожу замуж через десять дней. Дайте мне возможность спокойно отработать положенный год или отпустите меня сейчас, без условий. Найдите себе женщину из вашего круга. Я не буду вашей жертвой. Играйте в свои игры с кем-то другим.»
Она репетировала это с холодной, почти металлической интонацией. Без дрожи. Без страха. Как ультиматум. Как молитву. Внутри же бушевала буря. Часть её, рациональная и напуганная, умоляла просто уехать, скрыться, разорвать все контракты. Другая часть, та самая, что разожгла в нём этот дикий огонь, шептала предательски: «А что, если он не захочет отпускать? Что, если эта игра — единственное, что заставляет тебя чувствовать себя живой?» Она яростно глушила этот шёпот, загоняя его в самый дальний угол сознания. У неё есть Андрей. Стабильный, добрый, предсказуемый Андрей. Их совместное будущее было как чистый, разлинованный лист — без сюрпризов, без боли. И это именно то, что ей нужно после всех потрясений. Спокойствие. Тишина. Нормальность. Она цеплялась за эту надежду, как утопающий за соломинку. Десять дней — и её жизнь обретёт твёрдую почву под ногами. Год — и она будет свободна от финансового гнёта. Она просто должна выстоять. Проявить твёрдость. Он — цивилизованный человек, бизнесмен. Он поймёт.
---
Марк, несмотря на ночь, проведённую в «Кузнице» в попытке выжечь её образ из подсознания водкой и рёвом двигателей, был в офисе к восьми утра. Безупречный тёмно-синий костюм от Brioni, белая рубашка с идеальными складками, галстук из шёлка цвета запёкшейся крови — маска надета, все трещины старательно заштукатурены дорогим гримом выдержанности. Но под этой маской бушевал настоящий ад. Его тело, недоспавшее и перенапряжённое, гудело, как натянутая струна. А в голове, навязчиво и безостановочно, крутилась одна плёнка: её запах — свежий, с ноткой цитруса и чего-то неуловимо женственного; звук её дыхания, сбившегося в подсобке; ожог её кожи под его пальцами. Он физически ощущал её присутствие где-то здесь, за стеклянными стенами его империи. Это было похоже на фантомную боль. Каждая клетка его тела, каждый нерв требовали её. Увидеть. Услышать. Коснуться. Вдавить в эти же холодные стеклянные стены и забыться в ней, чтобы заглушить голос внутренней пустоты, который она так раздражающе сумела заполнить.
Но план есть план. В обед — вылет в Москву. Два дня. Плотная работа. Дистанция. Игра в полное, леденящее безразличие. Он будет вести себя так, будто её дерзкий побег — всего лишь мелкий эпизод, недостойный его внимания. Он заставит её засомневаться. Заставит почувствовать себя незначительной. А потом… потом, когда она расслабится, он нанесёт удар. Решающий.
---
Офис встретил Таю обыденным, сонным гулом. Никаких ловушек, никакого внезапного появления Марка в коридоре. Тишина была оглушительной. Она села за свой стол, погрузившись в цифры отчётов, пытаясь найти спасение в привычной рутине. Но мысли путались, цифры плясали перед глазами. Каждый щелчок мыши, каждый шорох бумаги, шаги за дверью заставляли её вздрагивать, а сердце — бешено колотиться. Где он? Почему не идёт? Неужели он и вправду оставил её в покое? Слабая, робкая надежда начала теплиться в груди. Может, её мольбы всё же до него дошли? Может, он удовлетворился тем, что доказал свою власть, и теперь отпустит?
Но с каждой минутой эта надежда становилась всё призрачнее, а нервное напряжение росло. Её решимость, выкованная за бессонную ночь и отточенная в метро, начала давать трещины от этого томительного, изматывающего ожидания. Она чувствовала себя как на эшафоте, когда палач медлит с ударом. Ей нужна была ясность. Сейчас. Прямо сейчас. Иначе она сойдёт с ума.
Поднявшись, она чётким, почти автоматным шагом направилась в приёмную. Сердце колотилось так, что, казалось, его будет слышно через стерильную тишину коридора. Секретарь, подняла на неё удивлённые, чуть оценивающие глаза. Взгляд её скользнул по безупречному виду Таи — слишком строгому, слишком собранному для обычного рабочего утра.
— Марк Анатольевич, к вам Лебедева, — доложила она в селектор, и в её ровном, профессиональном голосе Тая уловила лёгкий, но безошибочный интерес. Здесь все знали, что она — не просто стажёр.
В кабинете Марк, услышав это, замер на месте. Перо Montblanc в его пальцах остановилось на полпути к подписи. Глаза его на мгновение стали совершенно пустыми, бездонными, а потом в их тёмной глубине вспыхнул дикий, торжествующий огонь, столь жадный и мощный, что он сам испугался его силы. Сама пришла. Не выдержала. Иди, иди, моя дерзкая, глупенькая девочка. Пришла просить, умолять или диктовать условия? Сегодня он обломает ей каждую стрелку. Он дал себе слово — не притронется к ней. Не покажет и тени того, что творится у него внутри. Но он заставит её почувствовать на себе весь вес его ледяного презрения. Он вернёт ей её же холод, умноженный на сто.
— Пусть войдёт, — произнёс он ровным, бесцветным, почти механическим голосом, не поднимая глаз от бумаг.
Она вошла. Прямая, как струна, готовая лопнуть от напряжения. Голова высоко поднята, подбородок выставлен вперёд. В её синих, как зимнее небо, глазах не было и намёка на прежнюю растерянность — только холодная, отточенная, смертельно опасная решимость. Искра вызова, которую он так жаждал увидеть и так ненавидел сейчас.
— Доброе утро, Марк Анатольевич.
— Лебедева, — кивнул он, так и не подняв на неё глаз. Он развалился в кресле, демонстрируя полнейшую расслабленность, и продолжил медленно крутить в пальцах массивную авторучку. — Что вас ко мне привело? Вопросы по отчёту за третий квартал? — Его тон был таким, каким он говорил бы с любым рядовым, ничем не примечательным сотрудником. Скучным. Безразличным. Убийственно равнодушным.
Его реакция была как удар под дых. Она готовилась к шторму, к извержению вулкана, а получила арктическую пустыню. Это ледяное спокойствие было в тысячу раз страшнее ярости. Оно сбивало с толку, лишало почвы под ногами, замораживало подготовленные слова. Но отступать было поздно. Сценарий написан, и она должна сыграть свою роль до конца.
— Нет. Вопрос личного характера. Мне необходимо поговорить с вами. С глазу на глаз, — её голос прозвучал твёрже, чем она ожидала.
— Проходите, присаживайтесь, — он мотнул головой в сторону кресла, наконец-то бросив на неё беглый, ничего не выражающий взгляд.
— Спасибо, я постою. Я ненадолго, — она чувствовала, что если сядет, то её ноги подкосятся, а спина предательски согнётся.
— Как пожелаете.
Она сделала паузу, собирая в кулак всю свою волю, весь страх, всю надежду на то, что её услышат. Потом начала. Голос её звучал чётко, ровно, с той самой сталью, которую она репетировала. Но внутри всё кричало.
— Марк Анатольевич. Я пришла, чтобы поставить точку. Чёткую и окончательную. Вы — мой работодатель. Я — ваш сотрудник. Всё, что происходило за пределами этого офиса, должно остаться там. Это было ошибкой. Моей слабостью. Больше это не повторится. — Она видела, как его пальцы чуть сильнее сжали ручку, но лицо оставалось непроницаемым. — Я выхожу замуж. Через десять дней. У меня есть своя жизнь, свои, пусть и скромные, планы. Человек, который меня любит, который даёт мне чувство… безопасности и покоя. — Она почти физически ощущала, как это слово «покой» режет по нему, как нож. — И мне необходимо, чтобы между нами воцарилась строгая, безукоснительная профессиональная дистанция. Дайте мне возможность спокойно, честно отработать мой год, чтобы я могла уйти, не обременённой неподъёмными долгами. Я выполню всю работу безупречно. Или… — она сделала ещё один шаг к отчаянной смелости, — отпустите меня сейчас. Без условий. Без неустойки. Просто расторгните контракт и дайте мне уйти. Стройте свою империю дальше. Наслаждайтесь властью, которой у вас, без сомнения, много. Но найдите для своих… изощрённых игр кого-то другого. Женщину из вашего круга. Такую же блестящую, холодную и расчётливую, как вы сами. Я не подхожу на эту роль. Я не жертва. Я никогда ею не была и не буду. Давайте закончим этот… бессмысленный спектакль. Сегодня. Здесь и сейчас.
Она закончила. Внешне — статуя из льда и решимости. Внутри — дрожащая, измотанная тень. Воздух в просторном, холодном кабинете стал густым, тяжёлым, словно его можно было резать ножом. Марк не шевелился. Он сидел, по-прежнему крутя ручку, его лицо было непроницаемой маской из гранита и льда. Ни один мускул не дрогнул. Но внутри него бушевала буря. Его разум, его инстинкты, его чудовищное, всепоглощающее эго взвыли в унисон.
«
Поставить ТОЧКУ? Ты, ничтожная, прекрасная дрянь, думаешь, что можешь поставить точку в том, что даже не начинала?! «Свой человек»… «свои планы»… «Безопасность и покой»! Этот бледный, слюнявый червяк?! Он ДАЁТ тебе покой? Я тебе покажу покой! Я погребу тебя в таком покое, что ты будешь молить о буре! Ты смеешь приходить сюда, вся в его скуке и в своём дешёвом, купленном в кредит достоинстве, и читать мне нотации, как школьному мальчишке?! «Профессиональная дистанция»… Ха! Я тебя насквозь вижу! Я вижу, как у тебя дрожат колени под этой проклятой юбкой! Вижу, как бьётся жилка на этой прекрасной, длинной шее! Слышу, как громко стучит твоё сердце! Ты хочешь, чтобы я нашёл другую? Так знай — других для меня НЕТ! Ты их всех стёрла! Ты влезла в мою кровь, въелась в мозги, как яд, и теперь думаешь, что можешь вежливо попрощаться, как будто мы просто выпили кофе и обсудили погоду?! НЕТ, милая. Так не бывает. Ты задела струну, которую не трогали годами. Ты разбудил зверя. И теперь ты — МОЯ. И точка будет поставлена только тогда, когда я решу. И это будет не точка. Это будет жирное, кровавое, вечное МНОГОТОЧИЕ…»
Он медленно, с преувеличенной неспешностью, поднял на неё глаза. Взгляд был пустым, стеклянным, лишённым всякой человеческой теплоты. Как у большой, древней рептилии, наблюдающей за трепыханием добычи.
— Вы закончили свой… спич, Лебедева?
Она кивнула, сжимая пальцы в кулаки за спиной так, что ногти впились в ладони. Её горло сжалось.
Он так же медленно, словно преодолевая огромное расстояние, встал. Подошёл к ней. Шаг. Ещё шаг. Сокращая дистанцию до невыносимой близости. Она не отступила, не дрогнула, но всё её тело напряглось до предела, будто готовясь к удару током. Его близость, его запах — древесный, горький, с примесью чистой, мужской агрессии — ударил в голову, как наркотик, головокружительный и отвратительный. Внутри него всё сжалось в тугой, раскалённый докрасна шар желания и ярости. Он хотел схватить её за этот гордый подбородок. Встряхнуть. Заткнуть ей рот поцелуем, в котором будет вся его ненависть к её наглости и вся его невыносимая, унизительная потребность в ней.
Но он остановился в полушаге. Его лицо оставалось каменной маской. Он даже слегка склонил голову набок, с видом учёного, рассматривающего любопытный, но бесполезный экспонат.
— Лебедева, — произнёс он с лёгкой, почти скучающей усмешкой, которая жгла сильнее крика. — Вы позволяете себе нагромождать фантазии. Вы для меня не представляете ровным счётом никакого интереса. Ни профессионального — вы рядовой стажёр, каких сотни. Ни, как вы столь пафосно выразились, «личного». Вы — один из множества винтиков в механизме. Не больше. — Он сделал паузу, наслаждаясь тем, как бледнеет её лицо, как тускнеет блеск в её глазах. — Сегодня в обед я улетаю в Москву на переговоры. Идите и работайте. Вас, кажется, именно для этого и нанимали? Или у вас есть ещё какие-то иллюзии, которые требуется развеять? — Он холодно, отстранённо посмотрел на неё, а затем, как о чём-то совершенно незначительном, повернулся спиной и направился к своему столу, давая понять, что аудиенция окончена. Это было хуже любого унижения. Это было полное стирание.
И тогда на её лице расцвела улыбка. Широкая, дерзкая, почти солнечная, полная безудержного, детского облегчения. Он не обозлился. Он не стал её останавливать. Он… отпустил. Значит, всё кончено. Значит, её монолог подействовал. Значит, её ждут покой, Андрей, нормальная жизнь. Её глаза сияли такой искренней, беззащитной радостью, что у Марка, стоявшего к ней спиной, сердце сжалось от дикой, животной боли.
— Хорошего полёта, Марк Анатольевич, — прозвучал её голос, ставший вдруг лёгким, почти звонким. — И… спасибо.
Она вышла. Дверь закрылась с тихим, окончательным щелчком.
Марк остался стоять посреди кабинета, спиной к двери. Его тело дрожало от сдерживаемого напряжения, будто по нему пропускали ток. Каждая мышца была напряжена до предела. Кулаки сжаты так, что острые ногти впились в ладони, оставляя глубокие, кровавые полумесяцы. В горле стоял огромный, горячий ком, который не получалось проглотить. Он подошёл к панорамному окну, уставившись в серое, низкое питерское небо. В отражении он видел своё искажённое лицо.
«
Ты… боже, какая же ты глупая. Наивная. Ослепительно красивая дура. Ты ПОВЕРИЛА. Ты улыбалась. Ты думаешь, что выиграла? Ты думаешь, я просто так позволю тебе ускользнуть в свою убогую, пресную сказку? К этому… ничтожеству?» В груди разрывалась чёрная, удушающая ревность, смешанная с бессильной яростью. «Нет, милая. Ты только что подписала себе приговор. Игра в кошки-мышки закончена. Начинается охота. А твоя улыбка… эта последняя, солнечная улыбка облегчения… она теперь моя. Я её запомнил. И я сделаю всё, чтобы стереть её с твоего лица. Навсегда. И нарисую новую. Страдающую. Покорную. Мою.»
---
Два дня. Два дня ада в двух параллельных реальностях.
Для Таи это были дни странной, зыбкой, почти нереальной пустоты. Офис без его подавляющего присутствия казался каким-то ненастоящим — слишком тихим, слишком безопасным, до скучности предсказуемым. Она ловила себя на том, что подсознательно ждёт его резкого, командного голоса из динамика телефона, тяжёлых, уверенных шагов по коридору, этого ощущения, будто воздух сгущается перед его появлением. За обедом в столовой её взгляд сам собой скользил по залу, ища его высокую, несуетную фигуру. Вечерами, лежа в постели и глядя в потолок, она вспоминала уже не свои гневные монологи и не его угрозы. Она вспоминала моменты странной, немой связи: его глаза в подсобке — безумные, полные такой первобытной боли и тоски, что это било прямо в душу, когда казалось, весь мир сузился до пространства между их телами. Что-то внутри неё, глубокое, постыдное и неподконтрольное, тосковало по этому накалу, по этому электрическому заряду опасности, по этому ощущению, что ты живёшь на грани.
Андрей звонил часто. Говорил о деталях свадьбы, о цветах, о меню, о том, как здорово они съездят в свадебное путешествие. Его голос был тёплым, заботливым, успокаивающим. И абсолютно чужим. Она включала «режим идеальной невесты» — улыбалась в трубку, соглашалась, благодарила, говорила «люблю». А внутри, с каждым днём, росла и расширялась трещина. Трещина между тем, кем она должна быть, и тем, кем её заставил почувствовать себя Марк Орлов. Надежда на спокойствие начинала казаться не спасением, а тюрьмой с бархатными стенами.
Для Марка эти два дня в Москве были чистой, изощрённой пыткой. Переговоры на десятки миллионов, встречи с олигархами и министрами, роскошные ужины — всё это было лишь тусклым, невнятным фоном для одного: навязчивых мыслей о ней. Димон докладывал, коротко и по делу: «Всё чисто. Работа-дом-магазин. Червяк её не беспокоит, сидит, книжки свои читает. Жива-здорова, братан.» И каждый раз, слыша это, Марка охватывало дикое, раздирающее противоречие: животное облегчение, что с ней всё в порядке, и яростное, бессильное разочарование, что её жизнь с этим Андрюшей течёт своим мирным, ничтожным чередом. Ночью он не спал. Стоял у панорамного окна своего люкса в Ritz-Carlton с бокалом двадцатипятилетнего виски и смотрел на бесконечные огни чужого, равнодушного города. Он представлял её. В своей постели. В своей дешёвенькой пижамке. Не в его. Эта мысль сводила с ума, разъедала изнутри. Он строил и тут же ломал в голове чудовищные планы. Его терпение, и без того тонкое, таяло с каждым часом.
---
Второй день. Аэропорт Шереметьево.
Марк уже прошёл паспортный контроль, ждал вылета на рейс в Петербург в бизнес-зале. В голове, как демоны, кружились окончательные, беспощадные решения. Всего неделя. Неделя до её свадьбы. Я что-нибудь придумаю. Что угодно. Она не выйдет за него. Не позволю. Не бывать этому.
Зазвонил телефон. Димон. Не вовремя.
— Ну что, браток, мониторинг в силе, — донёсся весёлый голос. — Книжный червь твой — чистый, как стёклышко. Работает в своей конторе, с маман живёт, папаню уважает. Ни хвоста, ни чешуи. Тише воды, ниже травы. НО! — в голосе Димона прозвучала та самая ядовитая, насмешливая нотка, от которой у Марка похолодела спина и стиснулись челюсти. — Прямо сейчас, по наводке, твоя Лебедева — не одна. Она в компании. С мамашей этого самого червяка. В салоне свадебном, на Петроградке, элитном таком. «Свадьба на Неве», называется. Выбирают, значит, подвенечное платье. Прикинь, братан, картина: она сейчас стоит там, меряет белое тряпьё, крутится перед зеркалом, а будущая свекровушка ахает. Чтобы выйти за этого… ну, ты понял.
Мир вокруг Марка рухнул. Просто перестал существовать. Звуки аэропорта — бархатный голос диктора, объявляющего рейсы, смех, гул голосов, шуршание тележек — превратились в сплошной, оглушительный, белый шум. В ушах зазвенело. Перед глазами поплыли чёрные, мерцающие пятна. Дыхание перехватило.
Платье. Белое. Свадебное. Для НЕГО. Она там. Сейчас. Примеряет его. Улыбается его матери. Строит планы. Готовится стать его ЖЕНОЙ. ЕГО. Этого мокрого, никчёмного мудака… В воображении с болезненной, кинематографической чёткостью вспыхнули картины: он снимает с неё это платье. Кладет её на их супружеское ложе. Она смотрит на него с любовью. Кричит его имя… Его!
— Марк? Эй, братан! Ты живой там? — донёсся из трубки голос Димона, ставший вдруг встревоженным.
Марк не ответил. Он просто бросил трубку, сжав её так, что треснул пластик. Слепым, невидящим взглядом окинув зал, он почти бегом направился к мужскому туалету. Зашёл в самую дальнюю кабинку, щёлкнул замком. Прислонился лбом к холодной, липкой металлической двери. Дыхание срывалось, вырывалось из груди хриплыми, короткими рывками. Сердце колотилось, будто пытаясь выпрыгнуть через горло. В глазах стояла одна-единственная, выжженная картина: Тая в белом. С улыбкой. Обращённой не к нему. Никогда к нему.
С низким, звериным рычанием, вырвавшимся из самой глубины глотки, он выскочил из кабинки, подбежал к раковине, с силой дёрнул кран. Ледяная вода хлынула мощным потоком. Он схватил её пригоршнями, стал с силой, с остервенением хлестать себе в лицо, в глаза, пытаясь смыть этот образ, эту адскую, вселенскую боль, эту ревность, которая пожирала его изнутри, как кислота.
Он поднял голову. В большом, чистом зеркале на него смотрел не хладнокровный, всесильный миллиардер, владелец империи. На него смотрел измождённый, осунувшийся за два дня, полубезумный мужчина. Мокрые пряди волос падали на лоб. Глаза были дикими, воспалёнными, полными такой бездонной муки и ярости, что он сам себя не узнал. И в этих глазах, в глубине зрачков, он увидел отражение не только себя, но и её — их двоих. Вместе. Связанных навеки. Так, как он хочет. Как это должно быть по какому-то высшему, дикому, его закону.
— МОЯ… — хрипло, сдавленно прошипел он в отражение, и голос его звучал чужим, разбитым. — Моя, блядь! Слышишь?! Ничья больше! Никогда!
И с этим воплем, собрав всю накопившуюся ярость, всю невыносимую боль, всю тяжесть отчаяния и жажды обладания в один стальной кулак, он со всей звериной силы, на которую был способен, ударил по зеркалу.
Раздался оглушительный, хрустальный звон, похожий на плач. Зеркало не треснуло — оно рассыпалось. Осколки, большие, с острыми, как бритва, краями, и мелкая, сверкающая крошка посыпались в раковину и на кафельный пол с сухим, жутковатым шорохом. Острая, жгучая боль пронзила костяшки пальцев, прошла по всей руке. Он отдернул руку — глубокие порезы, из которых тут же выступила алая, тёплая кровь, смешиваясь с водой и стекая по пальцам. Он смотрел на это безразлично, почти с интересом. Физическая боль была ничем, сущим пустяком по сравнению с той вселенской агонией, что разрывала его душу.
Он наскоро, неумело, почти грубо обмотал платком окровавленную руку. Боль была острой, прочищающей сознание. Туман в голове рассеялся. Мысли прояснились, выстроились в чёткую, холодную, безупречную линию.
Он вышел из туалета. Походка была твёрдой, как у робота. Взгляд — сосредоточенным, стальным, абсолютно пустым для постороннего. На лице не осталось и тени смятения, боли или безумия. Только холодная, беспощадная, алмазная решимость. Внутри него что-то щёлкнуло, как предохранитель. Точка невозврата была пройдена.
«Хорошо, Лебедева. Играешь в невесту? Примеряешь свои белые тряпки? Отлично. Носи. Улыбайся его мамаше. Радуйся своему маленькому, жалкому счастью. Греби его полной горстью. Твоему «спокойствию» осталась недолго. А потом… потом ты забудешь, как выглядит белый цвет. Потом ты будешь примерять другое платье. Или не будешь носить ничего. Вообще. Никогда. Потому что всё, что будет касаться твоего тела, твоей души, твоих мыслей, будет решать только один человек на этой планете. Я. Ты думаешь, я отпустил тебя? Ошибка. Ты сегодня же будешь со мной. В моей постели. В моих руках, на моей коже. И все звуки, что будут вырываться из твоих губ, будут только моим именем. Я клянусь. Клянусь всем, что во мне ещё не сдохло и ещё способно жечь.»
Он направился к выходу на посадку, стиснув зубы. Мысли кипели, выстраиваясь в чёткий, безжалостный, военный план. Время иллюзий, время игр в кошки-мышки, время её надежд — кончилось. Начиналась война на уничтожение. И он, Марк Орлов, не намерен был уходить с поля боя побеждённым. Он заберёт своё. Ценой чего угодно.
---
Салон свадебных платьев «Свадьба на Неве». Петроградская сторона.
Тая стояла на небольшом бархатном подиуме, окружённая зеркалами, в которых множились её отражения — десятки невест в белом. На ней было уже пятое по счёту платье — пышное, воздушное, с кружевными рукавами-фонариками и вышитым жемчугом и бисером лифом. Мать Андрея, миловидная, добрая женщина по имени Галина Сергеевна, всплеснула руками, и её глаза наполнились слезами умиления:
— Таечка, родная! Это же ОНО! Твоё платье! Ты в нём… просто невеста с открытки! Как ангел с небес!
Тая медленно повернулась к большому, главному зеркалу. Она видела девушку в белом. Идеальную, хрупкую, чистую невесту. Образ из глянцевого журнала, из женских грёз. Она должна была чувствовать трепет. Волнение. Слепящее, всепоглощающее счастье. Она чувствовала только ледяную, зияющую пустоту где-то в районе диафрагмы. И странное, щемящее чувство потери, будто она прощается с чем-то, а не готовится к чему-то.
Это не моё, — кричало что-то на уровне инстинктов, глухое и настойчивое. Это платье для другой девушки. Для той прежней Таи, которая искренне дорожила Андреем. А я… я кто теперь?
В зеркале, вместо своего собственного отражения, она снова, с мучительной ясностью, увидела его. Марка. Не равнодушного и холодного, каким он был в кабинете, а того — из подсобки. Его горящий, безумный, полный боли и какой-то чудовищной правды взгляд. Его грубые, сильные руки, которые могли бы порвать эту кружевную ткань одним движением. Его поцелуи, которые не обещали ничего, кроме боли и забвения, но оставляли на коже и в памяти невидимые, неизгладимые ожоги.
Она резко зажмурилась, пытаясь прогнать наваждение. Ей нужно спокойствие. Ей нужна безопасность. Это платье — символ того, что она на правильном пути. Она просто устала. Напряглась. Всё наладится.
— Да, — услышала она свой собственный, ровный, безжизненный, как у куклы, голос. — Оно действительно… очень красивое. Беру его.
Она обернулась и улыбнулась Галине Сергеевне. Улыбка была красивой, безупречной, отрепетированной за годы жизни в обществе. Идеальной маской, под которой пряталась растерянная, разбитая, абсолютно потерянная душа.
Она выбрала платье. Не для любимого. Для галочки. Для того, чтобы раз и навсегда захлопнуть дверь в тот безумный, опасный, душный мир, даже не зная, есть ли ей место в этом новом, тихом и безрадостном. И пока она переодевалась в обычную одежду, в самом тёмном, запретном уголке её сердца, уже росла и крепла, обрастая плотью, мысль, от которой холодело внутри и одновременно предательски ёкало сердце: «Он вернётся. Сегодня вечером. И когда вернётся… всё изменится. Навсегда. И я, кажется, уже не знаю, чего боюсь больше — этого, или того, что он не появится вовсе.»
А за окном салона, в серых осенних сумерках Петроградки, уже садилось такси, привезшее из аэропорта человека с перевязанной рукой и глазами цвета надвигающейся грозы. Охота началась.
Глава 12. ПОСЛЕДНИЙ ПРЕДЕЛ
Питер. 17:07.
Самолёт коснулся посадочной полосы Пулково с глухим, прощальным рокотом, который слился в единый пульс с бешеным стуком в его висках. Эти два дня не были днями. Это был адский временной лабиринт, где каждый час растягивался в мучительную вечность, наполненную горьким дымом сигар, обжигающим виски и одним единственным, выжженным на сетчатке глаз образом — её. Её лицо в момент той предательски-радостной улыбки в его кабинете. Её тело в белом, на примерке, для другого. Теперь он был здесь. В городе, который внезапно стал для него не точкой на карте бизнеса, а единственным местом во Вселенной, потому что здесь дышала она. И где через каких-то несколько часов она могла лечь в постель. К нему. Этой мысли хватило, чтобы в жилах вместо крови заплескался бензин, готовый вспыхнуть от одной искры.
Марк не поехал в офис. Какая, нахуй, работа? Его империя могла рухнуть сейчас — ему было плевать. Он мчался на своей чёрной «Ауди RS Q8», превращая вечерний час пик в трассу для гонок на выживание. Пробки, мигающие огни светофоров, сигналы возмущённых водителей — всё это было жалким фоновым шумом, преградой, которую он давил железной волей и лошадиными силами под капотом. В голове, в такт ударам сердца, стучал один маниакальный ритм, простой и чудовищный: «Сегодня. Всё решится сегодня. Или я сгорю. Или она будет моей. Но так, как это было, — КОНЧЕНО».
Его пентхаус. 17:45.
Он влетел в просторные, стерильные, мёртвые без неё залы, словно взломщик в собственную жизнь. Дорожную сумку швырнул в угол так, что молния лопнула, рассыпав содержимое по полированному мрамору. Ему было всё равно.
Душ. Он включил воду на максимум, почти обжигающую, стоял под ней, запрокинув голову, стиснув зубы. Струи били по коже, смывая запах самолётного кондиционера, московского смога и холодного пота, но внутреннее напряжение, эта стальная пружина, вкрученная до предела в самой глубине чрева, только сжималась сильнее. Он чувствовал, как по нервам бегут миллионы разрядов — чистый, неразбавленный адреналин ярости и страха. Страха опоздать.
Вытираясь насухо грубым полотенцем, он замер перед огромным зеркалом в спальне. Отражение демонстрировало не тело — оружие. То, на что он годами тратил часы в качалке, вымещая злость всего мира на железных блинах. Широкие, бугрящиеся жилами плечи, мощная грудная клетка, каждый кубик пресса проступал под кожей, как бронеплита. Бледный шрам на груди — автограф из прошлой жизни, когда он был не богом в стеклянной башне, а голодным, злым пацаном, рвущим своё клыками и когтями. Он натянул простую чёрную футболку из тонкого, эластичного хлопка. Ткань обтянула торс, не скрывая, а демонстрируя каждую мышцу, каждый рельеф, как кожух на взведённом курке. Тёмно-серые джинсы, сидящие с вызывающей точностью. Пахнущая дорогой кожей и неограниченной властью куртка-косуха была последним штрихом — доспехом психопата. Последний взгляд в зеркало: лицо — бледная маска с резкими, как сколы гранита, чертами. Но глаза… Глаза были не серыми льдинами. Они были кратером вулкана. В них бушевало, клокотало и рвалось наружу адское пламя, готовое спалить всё дотла. Он не был миллиардером, возвращающимся из командировки. Он был хищником, вышедшим на последнюю, тотальную охоту. И добыча у него была одна. Его добыча. Его собственность. Его проклятие.
Он уже выходил из квартиры, когда в кармане завибрировал телефон, словно нарыв. Димон.
Марк нажал на громкую связь, не замедля шага, спускаясь на парковку. Холодный бетонный воздух ударил в лицо.
— Говори. Только по делу.
— Марк, ты, блядь, как назло, не давал добро на отбой слежки, — голос Димона был сдавленным, неестественно серьёзным, без намёка на привычное балагурство. — Так вот, пацаны на месте, у её дома. К ней только что приехал её уёбок. На своей бледной, вылинявшей от скуки «Тойоте». Поднялся к ней. Уже… ёб твою мать, уже минут двадцать пять там.
Мир не сузился. Он схлопнулся. Резко, болезненно, до размеров тёмного пятна перед глазами и оглушительного звона в ушах. Двадцать пять минут. В её квартире. Наедине. В тишине. В её постели, которую он представлял себе каждую ёбаную ночь. В мозгу, с кинематографической, садистской чёткостью, вспыхнул и зациклился фильм: его, Андрея, дрожащие от восторга руки расстёгивают её блузку. Его, Андрея, губы прилипают к её шее, к тому месту, где бьётся жилка. Её тело, её кожа, её стоны — всё это отдаётся ему. Тот самый крик наслаждения, который должен был разрывать его уши, заставлять сводить зубы от безумной ревности и гордости, звучит для какого-то ничтожного червяка.
Он влетел в машину, дико рванул рычаг, завёл двигатель. «Ауди» с воем вырвалась с подземной парковки, как пуля из ствола.
— Димон… — его собственный голос прозвучал хрипло, чужим, поломанным. — Я уже еду. Я в машине. Выжимаю всё, что есть на этом блядском спидометре. Не клади трубку. Я хочу слышать всё. Каждый звук, каждый шорох. Мне нужно успеть. Если они… если они уже… я… — он не договорил, потому что слов не было. Было только рычание, рвущееся из груди.
Он влился в поток, но не стал в нём плестись. Он начал его резать. Руль в его руках стал продолжением воли. Он лихо, с отчаянной, смертельной точностью швырял тяжёлую машину между иномарками, игнорируя сигналы, светофоры, пешеходов, саму возможность иного исхода. В динамике слышалось тяжёлое дыхание Димона и фоновый шум улицы — гул моторов, далёкие голоса.
— Братан… — голос Димона стал тише, будто он отвернулся. — Они… кажись, выходят. Из подъезда. Она… под ручку с ним идёт. Мило так улыбается, сука. Улыбается, блять! Он что-то лопочет, наверное, свои унылые, пресные как вода шутки или дешёвые комплименты строчит. Направляются к его машине. Садятся…
— ДИМОН! — Рёв Марка оглушил салон, он ударил кулаком по рулю, и клаксон на секунду взвыл в такт его ярости. — НЕ ДАЙ ИМ УЕХАТЬ! СЛЫШИШЬ МЕНЯ, БЛЯДЬ?! ДЕРЖИ ИХ! ЗАБЛОКИРУЙ ВСЁ! ДВЕ МИНУТЫ! МНЕ НУЖНО ДВЕ МИНУТЫ, ЧТОБЫ ДОБРАТЬСЯ!
Он вжал газ в пол. Двигатель взревел в ответ, словно чудовище, сорвавшееся с цепи. Городская суета за окном превратилась в сплошную, размазанную полосу света и цвета. В голове, в сердце, во всём существе выл один вопрос: «Она СМЕЕТ? После всего… после того, что было в подсобке, после моего запаха на её коже, после моего взгляда, который должен был выжечь в ней всё чужое… она СМЕЕТ УЛЫБАТЬСЯ ЕМУ? СМЕЕТ УЕЗЖАТЬ С НИМ? В ЕГО КОНСЕРВНОЙ БАНКЕ НА КОЛЁСАХ?»
— Понял, шеф, — коротко, по-военному бросил Димон. В его голосе послышалась злая, решительная готовность. — Пацаны! ВПЕРЁД! Перекрываем выезд! Живо, нахуй!
Двор старого питерского дома. 18:15.
Андрей открыл пассажирскую дверь своей аккуратной, вымытой до блеска «Тойоты». Церемонный, нелепый жест. Тая улыбалась, садясь, но улыбка была нарисованной, хрустальной маской, вот-вот готовой треснуть. Внутри у неё всё было в огне и льду одновременно. Она пыталась заглушить внутренний голос, твердя: «Это правильно. Это спокойствие. Это будущее. Андрей — это тихая гавань». Но другой голос, низкий, хриплый, звучащий в такт стуку колёс по брусчатке, нашептывал: «Ты врёшь. Ты ждёшь бурю. И ты боишься, что она не придёт».
— Тая, ты сегодня… просто неземная, — говорил Андрей, заводил двигатель. Его голос был тёплым, привычным. — После примерки… я такого света в твоих глазах давно не видел.
Она хотела ответить что-то, что-то ласковое и лживое, но в этот момент со стороны въезда во двор, с визгом покрышек, рванув асфальт, влетели два автомобиля — большой, чёрный, как гроб, внедорожник «Тахо» и тёмно-синий минивэн. Они не просто въехали. Они совершили акт агрессии: резко, синхронно встали поперёк узкого проезда, наглухо, намертво блокируя выезд, будто опуская шлагбаум перед её прежней жизнью.
Андрей нахмурился, недоумение сменилось раздражением.
— Что за идиотские шутки? — пробормотал он, выключил двигатель. — Эй, вы там! Освободите проезд, вы что, не видите?
Двери блокирующих машин распахнулись — не открылись, а именно распахнулись, с тяжёлым, металлическим стуком. Из них высыпали люди. Не вышли — высыпали, как зерно из прорванного мешка, только это было зерно плоти, мышц и злобы. Шесть человек. Все — как будто снятые с одного конвейера по производству пугала: высокие, с широченными, забитыми под завязку плечами, с короткими шеями и лицами, на которых не было написано ничего, кроме привычки к насилию и полного отсутствия сомнений. Во главе — Димка. Его массивная, квадратная фигура в потёртой косухе казалась в полумраке двора настоящим бастионом. Они не кричали, не угрожали. Они просто выстроились живой, плотной, непроницаемой стеной. Молча. И смотрели на Андрея. Не на машину. На него. Взглядами, которыми смотрят на мусор, который скоро будут выносить.
В салоне «Тойоты» у Таи весь воздух из лёгких вырвался одним коротким, беззвучным выдохом. По спине, по рукам, по ногам пробежал ледяной, липкий ужас. Она вжалась в сиденье, пальцы впились в кожу сиденья. Кто они? Бандиты? Нет… Слишком организованно. Слишком… целенаправленно. И тогда, как удар молнии, мысль: Марк. Это ОН. Сердце не заколотилось — оно начало бешено, хаотично трепетать, как птица в клетке, чувствующая приближение кота.
— Я с вами разговариваю! — голос Андрея дрогнул, но он сделал шаг вперёд, пытаясь сохранить достоинство. — Уберите машины! Немедленно! Иначе я… я вызову полицию!
— Полицию? — Димон усмехнулся. Звук был коротким, сухим, как щелчок курка. Он даже не пошевелился. — Вызывай, недоносок. Набирай 102. Успеешь ли только договорить адрес.
И в этот самый момент, завершая картину апокалипсиса, со свистом шин, разрезая сгущающиеся сумерки, во двор, как торпеда, ворвалась чёрная «Ауди». Она не затормозила — она врезалась в пространство, резко, с визгом резины остановившись в сантиметрах от спин Димона и его ребят. Дверь распахнулась, и из неё вывалился Марк.
Он был не человеком. Он был сгустком чистой, нефильтрованной ярости, облечённой в кожу и джинсы. Лицо — бледная, искажённая гримасой бешенства маска. Губы были поджаты в тонкую белую нитку. А глаза… Глаза не были щелями. Они были распахнуты настежь, и из них лился не свет, а тьма. Холодная, бездонная, смертоносная тьма всепоглощающего права собственника. Он шёл на Андрея не шагами — он наступал, как каток, сметая всё на своём пути, не видя никого и ничего вокруг, кроме цели. Цели, которую нужно уничтожить.
Андрей, увидев его, инстинктивно отпрыгнул назад, наступив на бордюр. В его глазах мелькнуло сначала недоумение, потом узнавание по фотографиям из Forbes, и наконец — чистый, животный страх. Он понял масштаб фигуры. И понял, что это не бизнес-конфликт.
— Ты… Вы… Марк Орлов? — голос Андрея стал тонким, почти писклявым. — Что… что это значит? Что вы себе позволяете?!
Марк не отвечал. Слова были для слабаков. Он подошёл вплотную, так близко, что Андрей почувствовал его запах — кожу, холодный воздух с улицы и что-то металлическое, опасное. И тогда Марк, без всякого замаха, резким, взрывным движением толкнул его ладонью прямо в центр грудины. Не ударил — толкнул, с силой, высекающей искры из воздуха.
— А-ах! — Андрей полетел назад, как тряпичная кукла. Его спина с глухим ударом приземлилась на капот его же «Тойоты», оставив вмятину. Боль и унижение вспыхнули в его глазах ярче страха.
— Сука! Ты… ублюдок! — вырвалось у него, срываясь на крик. Примитивная ярость, гордость мужчины, над которым потешается другой мужчина при ней, затмила разум. Он, не думая о последствиях, сжал свой интеллигентский, никогда не драный кулак и ринулся на Марка, размахивая им, как дубиной.
Это была не ошибка. Это было самоубийство.
Марк даже бровью не повёл. Он поймал летящий жалкий кулак своей левой ладонью — легко, будто ловил мячик. Пальцы сомкнулись вокруг запястья Андрея с такой силой, что тот вскрикнул от боли — кости хрустнули. И в тот же миг Марк ответил. Правый кулак, собранный в стальную гильотину, не размахивая, по короткой, страшной траектории врезался Андрею прямо в переносицу.
Звук был ужасающим. Не глухим, а каким-то влажным, хрустяще-склизким, как будто ломали спелую сливу, набитую льдом. ХР-Р-РАСЬ!
Андрей отлетел назад уже не по инерции, а с отдачей от сокрушительного удара. Он рухнул на асфальт, как мешок с костями, ударившись затыком. На секунду замер, и тогда из его искажённого лица хлынула кровь. Тёмная, алая, обильная. Она залила ему рот, нос, подбородок, хлынула на куртку. Он не закричал — он захлебнулся, издавая булькающие, хриплые звуки, пытаясь схватиться за лицо, но не смея прикоснуться к этой кровавой каше.
— ВСТАНЬ, — прорычал Марк, стоя над ним, как демиург над своим неудачным творением. Его голос был низким, хриплым, полным презрения. — Встань, тварь. Встань и посмотри. Посмотри, как я, Марк Орлов, забираю то, что по праву принадлежит МНЕ. То, что ты посмел трогать. Посмел целовать. Посмел думать, что твоё.
Из машины выпрыгнула Тая. Её ноги подкосились, она едва устояла, ухватившись за дверцу. Лицо было белым как бумага, глаза — огромными, полными такого ужаса, что, казалось, они вот-вот лопнут.
— ОСТАНОВИСЬ! — её крик не был громким. Он был пронзительным, раздирающим, как стекло по нервам. — ТЫ ЖЕ ЕГО УБЬЁШЬ! ПРЕКРАТИ! РАДИ БОГА, ПРЕКРАТИ!
Марк медленно, очень медленно повернул к ней голову. Его взгляд скользнул по её лицу, по её дрожащему телу. И в этом взгляде не было ни злобы, ни ярости. Было спокойное, почти усталое знание. Знание своего права. Знание своего превосходства. Знание того, что она уже его.
— Садись ко мне в машину, — произнёс он ровно, тихо, но так, что каждый слог прозвучал как приговор. — Сейчас.
— НЕТ! — она отшатнулась, тряся головой, сжимаясь в комок. — Я не поеду с тобой! Никогда! Ты монстр!
— Я два раза повторять не буду, — его голос стал ещё тише, ещё опаснее.
— ОТПУСТИ МЕНЯ! Я НЕНАВИЖУ ТЕБЯ! СЛЫШИШЬ? НЕНАВИЖУ! — она выкрикнула это, и в её голосе была не только ненависть. Была паника, отчаяние, предательская дрожь, и что-то ещё — дикое, неконтролируемое притяжение к этому хаосу, который он олицетворял.
Уголок рта Марка дрогнул в подобии усмешки. Холодной, циничной, безумной.
— Хорошо, — сказал он спокойно, медленно обводя взглядом окровавленного, хрипящего на асфальте Андрея. — Если ты сейчас же не сядешь в мою машину по своей, так сказать, доброй воле… то твоего милого Андрюшеньку найдут завтра утром в канаве. Не просто мёртвым. Его найдут с переломанными в двадцати местах рёбрами, с выколотыми глазами и с биркой от морга на большом пальце ноги. И все будут знать, что он полез не в своё дело. Поняла, моя храбрая принцесса? Или тебе нужны подробности?
Стоящие вокруг пацаны не заржали. Они коротко, одобрительно хмыкнули. Это был звук псов, ждущих команды. В их молчаливой позорности читалось: «Давай, шеф, прикажи. Размажем». Они знали Марка с тех времён, когда его имя не красовалось на небоскрёбах, а было кличкой на заброшенных стройках. Они были его тенями, его клыками. И сейчас клыки были обнажены.
Тая замерла. Она смотрела то на Марка — на этого воплощение своей самой тёмной сказки, то на Андрея, который, захлёбываясь кровью, пытался приподняться на локте, его глаза, полные боли и немого вопроса, смотрели на неё. Выбора не было. Его никогда и не было. Он сделал так, чтобы его не было.
Марк не стал ждать её решения. Он двинулся к ней — не шагом, а рывком, как пантера. Она взвизгнула, попыталась отскочить, но он был молнией. Его рука, сильная, как тиски, впилась в её запястье. Больно. Унизительно больно.
— Отпусти! — она закричала, вырываясь, брыкаясь, пытаясь ударить его свободной рукой. Он даже не шелохнулся. Его хватка была абсолютной. Тогда, видя её сопротивление, он просто… прекратил его. Резко дёрнул её на себя, и в следующее мгновение она уже была в воздухе. Он подхватил её на руки, как вещь, как трофей, как свою законную, выстраданную, украденную у всего мира добычу. Её тело прижалось к его груди, и она почувствовала жар, исходящий от него, бешеный стук его сердца и силу, против которой она была ничем.
— Димка, дверь! — бросил он через плечо, не оборачиваясь.
Димон молча, с каменным лицом, открыл заднюю дверь «Ауди». Марк одним движением, почти швырком, усадил Таю внутрь. Она ударилась о сиденье, но тут же, как раненый зверёныш, вскочила на колени, отчаянно дёргая ручку другой двери. Щёлк. Заблокировано детским замком.
— ТАЯ! ТАЯ, НЕТ! ОТПУСТИ ЕЁ, УБЛЮДОК! ТВАРЬ! — хриплый, полный крови, слёз и беспомощной ярости крик Андрея разорвал тишину. Он поднялся на колени, его лицо было нечеловеческим — окровавленная, распухшая маска, из которой смотрели полные ужаса и любви глаза. Он пополз к машине, оставляя кровавый след на асфальте.
Марк, уже садясь за руль, на секунду обернулся. Его взгляд скользнул по этому жалкому зрелищу без малейшей эмоции. Для него этот человек уже был трупом. Мусором. Историей. Он отвёл глаза.
— МАААРК! — громко, с неподдельной, мужской тревогой крикнул Димон, хватая его за плечо через открытое окно. В его глазах читался немой, отчаянный вопрос: «Братан, ты чего творишь? Это уже не игра! Одумайся!»
Марк встретился с ним взглядом. В его глазах на миг что-то дрогнуло — не сомнение, а признание этой дружбы, этого участия. Но тут же погасло, затопленное всепоглощающей тьмой его желания.
— Всё нормально, Димон, — сказал он тихо, почти ласково, но так, что мурашки побежали по коже. — Всё хорошо. Я не обижу. Отвези его в больничку. Зашей всё, что надо. И чтоб ни гу-гу. Ты меня понял.
Это не было просьбой. Это был приказ хозяина своей судьбы и судеб окружающих. Последняя грань цивилизованности.
Он вдавил газ. «Ауди» рванула с места с таким рёвом, что, казалось, вырвет с корнем асфальт. Она резко, по-уличному развернулась, юркнула в узкий проход между внедорожником и забором и вылетела из двора, оставив позади сцену из самого кошмарного сна: окровавленного, ползущего и хрипящего Андрея, стену из молчаливых, тяжёлых мужчин, и звук. Звук отчаянного, разбивающегося женского крика, который нёсся из открытого на заднем стекле окна, пока машина не скрылась за поворотом:
— АНДРЕЕЕЕЙ! ПРОСТИИИ МЕНЯ! ПРОСТИИИ!
Потом окно с дистанционным щелчком захлопнулось. Крик оборвался, будто перерезанный ножом. Во дворе воцарилась тишина, нарушаемая только тяжёлым дыханием Димона и булькающими звуками из горла Андрея.
Чёрная «Ауди» мчалась по опустевшим вечерним улицам Петербурга, впиваясь шинами в мокрый асфальт. Марк вёл машину одной рукой, почти машинально. Другая лежала на руле, кулак всё ещё был сжат. На разбитых, содранных костяшках пальцев алела кровь — не его. Андрея. Он смотрел на неё с каким-то отстранённым любопытством, будто это была краска. В салоне стояла густая, тяжёлая тишина, которую не мог заглушить даже рёв восьмицилиндрового сердца автомобиля. Нарушало её только его собственное, прерывистое, тяжёлое дыхание — дыхание зверя, наконец-то вцепившегося зубами в горло добыче.
На заднем сиденье, прижавшись в самый дальний угол, сидела Тая. Она не плакала. Слёзы кончились там, в дворе, вместе с её прежней жизнью. Она просто сидела, обхватив себя руками, и смотрела в темноту за окном огромными, пустыми глазами, в которых отражались мелькающие фонари. Внутри не было ничего. Ни страха — он остался там, с Андреем. Ни ненависти — она была слишком абстрактным чувством для такой конкретной катастрофы. Только ледяное, бездонное, парализующее оцепенение. Она понимала: всё, что было до этого — угрозы, принудительный поцелуй, игры в кабинете — было лишь детскими ужимками. Игрушками. Сейчас началось настоящее. Он пересёк последнюю, немыслимую черту. На его руках была кровь человека, которого она… которого она должна была любить. И он сделал это легко, как смахнул пылинку. Что он сделает с ней?
Она украдкой, сквозь ресницы, взглянула на его профиль, освещённый призрачным светом приборной панели. Высокий лоб, прямой нос, жёсткий подбородок. Лицо статуи, которой молились и которой приносили жертвы. Лицо палача, который верит в свою правоту. Лицо человека, который только что разбил её мир вдребезги и теперь вёз её в свой, не спрашивая, хочет ли она туда.
И тогда, в самой глубине шока, родилось странное, чудовищное осознание. Она перестала бояться. Потому что хуже уже не будет. Или будет, но это уже не имело значения. Её воля, её выбор, её «нет» или «да» — всё это растворилось в вечернем тумане. Он вёл. Он решал. Он владел. Сейчас. В эту секунду. И, вероятно, навсегда.
А ночь, питерская, холодная, осенняя ночь, только начиналась. Она тянулась перед ними длинной, тёмной дорогой, ведущей в неизвестность. И Тая знала — это будет самая длинная ночь в её жизни. И, возможно, последняя в том облике, в котором она себя знала.
Глава 13. ПЕРЕРОЖДЕНИЕ В ОГНЕ
Окраина Питера, трасса на Приморское шоссе. 18:47.
Чёрная «Ауди» пожирала километры асфальта, унося их вглубь наступающей ночи. Каждый оборот шин отрезал Таю от её прошлого, от себя прежней. В салоне стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь рокотом двигателя и навязчивой симфонией вибраций, бивших в подушку сиденья и отдававшихся в её опустошённой груди. Телефон Таи, брошенный на сиденье, ожил, заливая пространство истеричным перезвоном. Сначала «Андрюша». Потом снова. Потом «Мама Андрея». Потом снова «Андрюша». Каждый звонок был как удар ножом в тишину, вычерчивая в воздухе картину чужой, разбитой жизни, жизни, которую она сама же и уничтожила.
Тая смотрела на мигающий экран, будто завороженная. Её пальцы впились в кожу коленей, сжались в бессильные, дрожащие кулаки. Взять? Сказать… что? «Прости, я в аду, но этот ад – мой выбор»? Нет. Это было бы ложью. Она не выбирала. Её выбрали. Вырвали. И самое чудовищное – часть её ликовала от этого насилия.
Марк, не отрывая глаз от дороги, протянул руку через подлокотник. Его движение было резким, безжалостным, как удар гильотины. Он схватил телефон, этот символ её павшей жизни. Его пальцы сомкнулись на пластиковом корпусе с такой силой, что хрустнул экран. Он опустил стекло водительского окна. Вечерний холодный ветер, пахнущий болотом и бензином, ворвался в салон, закружив её распущенные волосы и принеся с собой запах свободы, которой для неё больше не существовало.
— Нет… — вырвалось у неё, тихо, почти беззвучно, когда она поняла его намерение. Это был не протест. Это был стон по самой себе.
Но было поздно. Он разжал пальцы. Маленький чёрный прямоугольник, в котором была вся её прежняя жизнь — любовь, планы, безопасность, старые звонки мамы, глупые селфи с Андреем, — описал в воздухе короткую дугу и исчез в темноте за обочиной, разбившись о камни с тихим, окончательным хрустком.
— НЕТ! — её крик на этот раз был полным, животным, вырванным из самой глубины души, из того места, где ещё теплилась надежда на нормальность. Она метнулась к окну, но увидела только мелькающие огни отбойников и беспощадную, всепоглощающую темноту леса. Связь с миром была оборвана. Физически. Окончательно. Она обернулась к нему, и в её глазах, полных слёз и ужаса, читался немой, леденящий вопрос: «Кто ты, чудовище? И что ты со мной делаешь?»
Он не ответил. Просто поднял стекло, вернув в салон тишину, теперь уже абсолютную, звенящую, давящую на барабанные перепонки. И снова уставился на дорогу. Но в зеркале заднего вида его взгляд, холодный и тяжёлый, как свинец, намертво прилип к её отражению. Он не просто смотрел. Он пожирал её образ, впитывал каждую слезу, каждый вздрагивающий мускул на её лице. И внутри него бушевал ад.
Дорога. Молчание как пытка.
Он вёл машину, а в голове у него бушевала война, сравнимая по мощи с артобстрелом. Внешне — гранитная статуя, лишь челюсть ритмично двигалась от напряжения. Внутри — извергающийся вулкан, лава которого состояла из мата, ярости, невыносимой боли и чего-то нового, чудовищного и сладкого одновременно.
«
Взгляни на неё. Сидит, прижавшись к дверце, трясётся, как осиновый лист на ветру. Боится. До чёртиков боится МЕНЯ. И правильно, сука, боится. Я бы себя боялся на её месте. Я бы уже давно в окно выпрыгнул. Её взгляд... этот взгляд, который режет меня по живому. А этот её телефон… Этот долбаный, нищебродский Андрюша… Звонит, блядь. Наверное, нюни распустил, мамочке позвонил. «Мама, Марк Орлов Таю украл!» Ага, украл. Не украл. ЗАБРАЛ. То, что моё. Моё по праву первородства. По праву того, что она мне в душу влезла, как ржавая заноза, и выковырять её можно только вместе с сердцем, с кишками, со всем нутром. Она думает, что привезли её на казнь? Дура. Это не казнь. Это обряд. Обряд перерождения. Начало того, что ты, глупая девчонка, давно уже хотела, но боялась себе признаться. Ты бежала от меня к своему уютному, пресному ничтожеству, потому что моя сила, моя дикая, неукротимая натура тебя пугала до потери пульса. Пугает до сих пор. Скоро перестанешь бояться. Скоро ты будешь бояться только одного — что эта сила, что Я, тебя покинем. Чёрт возьми… Что она со мной творит?! Я смотрю в зеркало на её слезу, на эту единственную, идеальную, солёную каплю, и у меня, блядь, всё сжимается внутри. Сердце не бьется, а ноет, как раненый зверь. Щемит. Разрывается. Как будто эту слезу выжали из моей собственной, давно высохшей, груди. Я хочу стереть её. Хочу прибить того, кто её вызвал. Но я сам! Я — причина всех её слёз! И это… это не просто злит. Это убивает. Сносит крышу. Но и… заводит. Потому что эти слёзы — мои. Они проливаются из-за меня. Значит, я для неё — событие. Катастрофа. Моя. Всё, конец дискуссии. Моя. Противная, дерзкая, правильная до тошноты, безумно, иррационально красивая девчонка. Ты вломилась в мою жизнь, как бронебойный снаряд, и разнесла вдребезги всё, что я так тщательно, по кирпичику, строил годами — свою неприступность, свой цинизм, свою мёртвую, вымороженную зону вместо сердца. Я люблю её. Блядь. ЛЮБЛЮ. Всё, вылезло это гавно. Сам себя не буду обманывать. Этого слова не было в моём лексиконе двадцать лет. Оно было убито, расстреляно, похоронено вместе с тем наивным ребёнком, которым я когда-то был. А теперь оно воскресло, уродливое, болезненное, не вписывающееся ни в одни мои рамки, и орёт, бьётся в истерике, кричит её именем. Тая. Я люблю тебя. И я тебя уничтожу этой любовью. Раздавлю. Расплавлю. Или спасу. Или мы сгорим вместе. Сам чёрт ногу сломит
…»
Его пальцы так сильно впились в кожу руля, что казалось, он вот-вот сломает его или вырвет с корнем. Суставы побелели, мышцы предплечий напряглись, как стальные тросы. Он сделал глубокий, дрожащий, свистящий вдох и наконец нарушил тишину, ту самую тишину, что давила на них обоих. Голос его прозвучал низко, подчёркнуто спокойно, но в этой калиброванной спокойности была стальная, неумолимая тяжесть гильотины, уже опустившейся, но ещё не отрубившей голову.
— Ты сейчас боишься. Правильно делаешь. Бойся. Цепляйся за этот страх. Он — твоё последнее укрытие. Но скоро, очень скоро, ты будешь бояться ещё больше. Ты узнаешь страх, по сравнению с которым это — детские пугалки. А потом… — он на секунду замолчал, и в этой паузе повисла вся неизбежность будущего, — потом ты перестанешь бояться совсем. Потому что поймёшь: нечего бояться там, где ты дома.
Больше он не произнёс ни слова. Но его слова повисли в воздухе, как приговор.
Её бегство в себя.
Тая прижалась лбом к ледяному стеклу, пытаясь остудить пожар в висках. По щеке скатилась одна-единственная, предательская слеза, проложившая путь по пыли, гриму и боли. Она её не вытирала. Пусть течёт. Пусть будет свидетельством.
Она закрыла глаза и убежала. Туда, где было безопасно и светло. В детство. Золотое, пыльное лето. Дача. Папа, сильный и смешной, качает её на качелях так высоко, что кажется, вот-вот коснётся босыми ногами солнца. Мама стоит на крыльце, смеётся, и в руках у неё пахнущая ванилью плюшка. Она маленькая, в синем платьице в горошек, которое шуршит на ветру, и мир огромен, добр, и светел, и в нём нет места чёрным «Ауди» и глазам цвета ледяной бури. Она улыбнулась во сне, прижавшись к стеклу, почувствовав на миг тепло того солнца.
Картина сменилась. Резко, болезненно. Андрей. Его добрые, доверчивые глаза за очками. Потом эти же глаза, внезапно полные неподдельного ужаса и боли. Кровь. Его кровь, тёплая и липкая, на её ладонях. На белом, воздушном, идеальном подвенечном платье, которое теперь было испачкано, изорвано в клочья, унижено, вываляно в грязи её собственного предательства. Платье лежало в луже, а над ним, возвышаясь, как демон над поверженным ангелом, стоял ОН — Марк, с лицом каменного идола, с лицом её Судьбы.
Её тело содрогнулось судорожно, крупной дрожью, неконтролируемой, пробежавшей от копчика до затылка. Страх, острый и тошнотворный, сжал горло, перехватил дыхание. Но глубже, в самой тёмной, потаённой глубине её существа, в низу живота, скрутился, загорелся и распух другой, стыдный, предательский ком — ком неистового, запретного желания. Желания той самой грубой силы, того ослепляющего безумия, того всепоглощающего, очищающего пламени, которое исходило от него и которым он собирался её спалить дотла. Она ненавидела себя за эту искру. Ненавидела его за то, что он эту искру в ней нашёл и раздул в пожар. Ненавидела весь мир, который позволил ей в один миг сломать свою тихую, правильную, такую хрупкую жизнь и жизнь того доброго, ни в чём не повинного человека.
Измождение, шок, эмоциональная буря, сотрясавшая её изнутри, взяли своё. Сознание пошло на убыль, как вода в песок. Тёмные, тяжёлые, бархатные волны накатывали, унося прочь и леденящий страх, и разрывающую боль, и жгучий стыд. Её голова бессильно откинулась на подголовник, шея вытянулась, обнажив пульсирующую вену. Она погрузилась в глубокий, беспробудный сон, последнее прибежище усталой, загнанной в угол души.
Марк увидел это в зеркало. Что-то внутри него — то самое окаменевшее, свинцовое — сжалось в тугой, болезненный ком, а потом разорвалось, разбрызгав по всем внутренностям осколки чего-то острого и светлого. Злость — яростная, вселенская злость на себя, на неё, на всю эту ебучую, неправильно сложившуюся вселенную — смешалась с приступом такой дикой, такой неожиданной нежности, что у него перехватило дыхание, и он едва не свернул на обочину, потеряв контроль. Он смотрел, как её длинные, тёмные ресницы, влажные от слёз, лежат на бледных, почти прозрачных щеках, как грудь медленно, ритмично поднимается и опускается в такт безмятежному дыханию.
«
Спи, моя. Спи, противная, прекрасная девочка, вломившаяся в мой мир и сломавшая мне всю жизнь одним своим существованием. О, Господи… она здесь. Она моя. В моей машине. Увезу её в свой дом. И я… я её. Её раб, её пёс, её монстр. До самого конца. Каким бы чёрным и кровавым он ни был.»
Загородный дом. 20:15.
Машина свернула с шоссе, прошла через массивные, бесшумно разъехавшиеся кованые ворота (охранник в будке лишь кивнул, не выразив ни капли удивления) и покатила по длинной, освещённой старинными фонарями аллее, утопающей в вековых, молчаливых соснах. В конце её, на самом берегу Финского залива, стоял дом. Не вычурный новодельный дворец, а большой, основательный, приземистый, сложенный из дикого камня и тёмного дерева, с покатой крышей и огромными, от пола до потолка, окнами, из которых лился тёплый, золотистый, живой свет. Дом, который дышал не показной роскошью, а непоколебимым покоем и тихой, уверенной силой. Его личная крепость. Единственное место на земле, где он мог снять маску Орлова и остаться наедине с пустотой. До сегодняшнего дня.
Он вынес её из машины на руках. Она не проснулась, лишь глухо, по-детски прошептала что-то невнятное во сне и инстинктивно прижалась щекой к его груди. Этот жест, этот знак доверия во сне, пронзил его острой болью. Он занёс её внутрь, в большую гостиную, где в огромном камине уже гуляли оранжевые языки пламени, отражаясь в полированном паркете, и бережно уложил на широкий, потертый временем диван из коричневой кожи, набросив на неё мягкий, тяжелый плед из грубой овечьей шерсти.
Потом опустился на пол рядом, прислонившись спиной к дивану, так что её рука, свесившаяся с края, почти касалась его плеча. И стал смотреть. Просто смотреть на неё, затаив дыхание. На её лицо, расслабившееся, беззащитное во сне. На длинные, тёмные, вьющиеся, как ночь, волосы, рассыпавшиеся по пледу и коже дивана тёмным водопадом. На бледную, почти фарфоровую кожу с синевой под глазами, на тонкие запястья с выступающими синими венами — реками жизни под прозрачной кожей. Он улыбался. Тихой, странной, почти болезненной улыбкой человека, который наконец-то нашёл своё потерянное сокровище и боится до него дотронуться, чтобы не обжечься, не расплавить, не спугнуть хрупкую магию момента.
Так прошло, может, полчаса, а может, вечность. Пламя в камине потрескивало, отбрасывая гигантские, танцующие тени на стены, увешанные старыми морскими картами и молчаливыми охотничьими трофеями. В доме пахло вековым деревом, дымом дубовых поленьев и сушёными яблоками. Пахло жизнью. Настоящей.
Она зашевелилась. Сначала просто вздохнула глубже, и её грудь под пледом плавно поднялась. Потом её веки дрогнули, ресницы взметнулись, как крылья испуганной птицы. Она открыла глаза. Взгляд был затуманенным, невидящим, полным безмятежного сна и отрешенности. Она потянулась, и её волосы, густые, блестящие в огне камина тысячами медных искр, рассыпались вокруг, создавая тёмный, волнующий ореол. В этот миг, без строгого, делового хвоста, без защитного панциря из пиджака и блузки, она была невероятно, хрупко, по-другому красива. Как сказочная фея, заблудившаяся в мире людей.
Осознание пришло к ней не сразу, а накатило тяжёлой, ледяной волной. Глаза расширились, сон испарился, как капля на раскалённой плите. Она резко вскочила, сбросив плед, как горячий пепел, и отпрыгнула к противоположной стене, затянутой тёмными дубовыми панелями. Между ними теперь лежал массивный дубовый стол, похожий на баррикаду.
В нём мгновенно, с щелчком сработавшего предохранителя, проснулся хищник. Он медленно, словно разминаясь, поднялся с пола. Каждая мышца на его торсе играла под кожей в свете огня. Но она не была добычей, согласной на свою участь. В её взгляде, поверх страха, уже пробивался огонь. Огонь ярости. Огонь того самого сопротивления, которое сводило его с ума.
— Ты псих! Конченный ублюдок! Ты же там, в офисе, сказал, что я тебе не интересна, что ты отпускаешь меня к чертям! Что перегорел! — её голос сорвался на визг, но в нём была сила.
Марк освоился, и из его груди вырвался низкий, дикий, первобытный хохот, от которого по её коже побежали мурашки не только страха.
— И ты, моя дурочка, ПОВЕРИЛА? — он произнёс это с таким презрительным изумлением, будто она заявила, что земля плоская. — Это был пиздёжь, Тая! Чистейшей воды пиздёжь перед финальным прыжком! Я дал тебе… дал НАМ отсрочку. Чтобы ты успела попрощаться со своей серой, скучной, как высохшее дерьмо, жизнью. Чтобы я успел сойти с ума окончательно, глядя, как ты пытаешься быть счастливой с этим уёбком! Но ты МОЯ! Ты была моей ещё с того форума! И я выпью тебя до дна, иссушу, впитаю в себя! Не будет этой ебучей свадьбы, ни с ним, ни с кем! Ты поняла?!
— Ты сломал мне ВСЁ! — закричала она в ответ, и слёзы снова брызнули из её глаз, но теперь это были слёзы гнева. — Всю мою жизнь! Его жизнь! Что ты наделал?!
Он усмехнулся. Беззвучно, лишь уголок рта дёрнулся вверх. Эта усмешка была страшнее любого крика.
— Какую «жизнь», дурочка? — его голос вдруг стал низким, бархатным, почти ласковым, и от этого контраста мурашки по её спине побежали уже иным, тревожным маршрутом. — Ту, где ты притворялась примерной девочкой для своего скучного, пресного женишка? Ту, где ты целовалась с ним, как сестра с братом, и мечтала о двух детях, ипотеке и шашлыках на даче? Это не жизнь, детка. Это спячка. Вегетативное состояние. Я тебя РАЗБУДИЛ.
— Я не хотела просыпаться в ТВОЁМ кошмаре! — выдохнула она, прижимаясь ладонями к холодному дереву за спиной.
— Но ты уже в нём. По уши. И знаешь что самое порочное, самое охуенное во всём этом? — он сделал не шаг, а плавное, кошачье движение в сторону, и она инстинктивно отпрянула, держась за край стола, чувствуя, как дерево впивается в пальцы. — Тебе это НРАВИТСЯ. Весь твой организм, каждая клеточка, реагирует на меня так, как не реагировал НИКОГДА и ни на кого. Вспомни ту комнату. Тёмную. Тихую. Как ты кончила у меня на руках? От моих пальцев? От одного только моего голоса? Ты думала, я забыл? Я помню КАЖДЫЙ твой вздох, каждый стон, каждый мурашек, что бежал по твоей коже тогда. Моя плоть помнит твою. И хочет её. Сейчас. Сию секунду. Здесь.
Он говорил грязно, откровенно, похабно, выставляя напоказ самое животное, первобытное влечение. Его слова были как раскалённые плети, оставляющие на её совести и теле невидимые, но жгучие отметины. И они попадали точно в цель, разжигая в ней кроме стыда и ярости то самое, запретное, тёмное возбуждение, от которого сладко и тошнотворно закружилась голова.
— Я хочу тебя прямо сейчас, — прошипел он, и его глаза стали совсем тёмными, зрачки расширились, поглощая радужку. — На этом самом ковре. Хочу, чтобы ты выла так громко, что бы звёзды с неба сыпались, а стёкла дрожали. Хочу, чтобы ты забыла, как пахнет этот твой Андрюша, как звучит его жалкий, слюнявый голос. Чтобы в твоей голове, под твоими рёбрами, между твоих бёдер жил только я. Только мой запах. Мои руки, ломающие тебя и собирающие заново. Мой член внутри тебя. Заполняющий тебя до предела.
Он видел, как она сглотнула, как по её шее, груди, пробежала предательская волна алого румянца, как её сосочки набухли и очертились под тонкой тканью белой блузки. Она была в ловушке — между животным страхом и тем самым тёмным, всепоглощающим магнитом, что неумолимо тянул её к нему, в пропасть.
— Со мной ты больше ни с кем. Никогда и ни с кем не будешь трахаться, — заявил он, и это было не желание, а констатация закона природы. — Ты поняла? Ты — моя вещь. Моя собственность. И я сейчас заберу то, что принадлежит мне по праву сильнейшего. По праву того, кто тебя ОСВОБОДИЛ.
Он двинулся к ней, не быстро, нарочито медленно, давая ей время прочувствовать каждый момент приближения, время испугаться, время попытаться бежать. Она метнулась вдоль стены, её глаза, полные паники и чего-то ещё, лихорадочно искали выход, слабое место. Его слова, грязные, властные, животные, висели в воздухе, оплетая её, опутывая по рукам и ногам невидимой, липкой паутиной. И в какой-то момент, когда он был уже в двух шагах, её защита, её сопротивление — дало сбой. Не от страха. От чего-то большего. От признания той горькой, постыдной, невероятной правды, что кричало в ней его же словами, его же голосом.
Она вдруг перестала отступать. Замерла. Спиной к стене, грудью — к нему. Её плечи опустились. Потом, с тихим, сдавленным звуком, похожим на рыдание, на стон и на облегчение одновременно, она сама, своим волевым решением, сделала шаг навстречу. Шаг в бездну. Шаг к нему.
Он поймал её в объятия мгновенно, с такой силой, что воздух вырвался из её лёгких со всхлипом. Его руки, огромные, горячие, сомкнулись на её спине, впиваясь пальцами в ткань блузки так, что она затрещала по швам.
— Настоящая, — прошипел он прямо в её губы, ощущая её горячее, прерывистое дыхание. — Наконец-то. Не та правильная, замороженная кукла. А живая. Дышащая. Злая. Моя.
И этот шёпот, это признание, стал для неё точкой невозврата. Признанием поражения и победой одновременно. Капитуляцией души и триумфом тела. И началом всего.
---
Он не стал медлить ни секунды. Его терпение, и так висевшее на волоске, лопнуло с сухим треском. Одним резким, жестоким движением он рванул ворот её белой, невинной блузки. Пуговицы, словно слёзы её старой, отмершей жизни, разлетелись с тихим, печальным звоном по тёмному деревянному полу, закатились под мебель. Ещё рывок — и блузка, превратившись в жалкие лоскуты, полетела в ненасытную пасть камина, вспыхнув на мгновение ослепительным, ярко-жёлтым пламенем, которое осветило её полуобнажённое тело в танце теней. Юбка, облегающая, последовала за ней. Он не расстёгивал, а разорвал её по шву, как паутину, и швырнул в огонь. Она стояла перед ним, освещённая пламенем, в одном только белье — простом, белом, стыдливо-невинном. Он смотрел на неё, и его дыхание перехватило, в глазах потемнело от нахлынувшей такой мощной, такой болезненной волны вожделения, что он застонал.
Не в силах ждать больше, он сбросил с себя куртку, затем рванул футболку через голову и отшвырнул её в сторону. Его торс, освещённый неровным светом огня, казался высеченным из мрамора — каждый рельеф мышцы, каждый шрам, каждая прожилка были видны. Джинсы упали на пол. Он стоял перед ней полностью обнажённый, и он был совершенен. Совершенен в своей дикой, животной, первобытной мужской красоте. И страшен. И неотразим.
Он не стал церемониться. Подхватил её на руки — она была невесомой, как пух, — и опустил на огромный, пушистый, кремовый ковёр прямо перед камином. Она лежала, зажмурившись, её тело было одним сплошным, напряжённым нервом, мурашки бежали по коже волнами от прикосновения шерсти и от ожидания. Он лег на неё, и вес его, тяжёлый, реальный, прижал её к мягкой, но неумолимой поверхности. Его кожа обожгла её. Марк одним рывком сорвал с неё бельё. Она вскрикнула — тихо. И вот он увидел её полностью. Голую. Беспомощную. Невинную в своей наготе. И что-то в нём, та самая сталь, тот самый лёд, что ковался годами, — переломилось. Окончательно. Бесповоротно. С тихим, чистым звоном.
Хищник, зверь, монстр — отступили. Остался… просто человек. Раненый до смерти, сломанный пополам, потерянный и жаждущий не обладания, а причастия. Единения. Спасения.
Он обхватил её дрожащее, покрытое мурашками тело в объятия, просто держал, прижимая к своей горячей, потной коже, чувствуя, как бьются их сердца — её часто-часто, его — глухо, натужно. Потом его ладони, шершавые, огромные, поднялись и нежно, с трепетом, которого он не знал даже к самым дорогим, самым хрупким вещам в мире, обхватили её лицо, впитали её слёзы.
— Моя… — прошептал он, и в его хриплом голосе не было ни капли прежней грубости или власти. Была одна лишь голая, неприкрытая мука. Было обожание, граничащее с поклонением. Была мольба. — Моя девочка. Только моя. Тая… моя заноза в сердце, которую я никогда, слышишь, НИКОГДА не вытащу. Не захочу. Я жить не могу без тебя. Ты слышишь меня? Не могу. Я бродил по этому миру, как тень, как зомби, как совершенная, бесчувственная машина для печатания денег и уничтожения врагов, а ты… ты одним своим появлением вернула меня к жизни. Вернула боль. Настоящую, живую боль. Вернула желание не просто существовать, а ДЫШАТЬ полной грудью. Я никому тебя не отдам. Никогда. Ни этому ничтожеству, ни самому повелителю тьмы. Ты — моя. Моя судьба. Моя погибель. Моё спасение. Навсегда.
Он прижался лбом к её влажному лбу, его дыхание, горячее и прерывистое, смешалось с её короткими, задыхающимися вздохами.
— Я… я как пёс, привязанный к тебе навеки цепью. Я сдохну без тебя. Умру. И ты… ты не можешь без меня. Я ЗНАЮ. Я чувствую это каждой клеткой. Я — твоя болезнь. Твоя самая страшная и самая сладкая зависимость. Твоя жизнь и твоя смерть в одном лице. Скажи… — его голос сорвался, стал сиплым, — скажи, Тая, что любишь меня. Хоть через силу. Хоть через ненависть и страх. Солги, если не можешь по-другому. Но скажи… скажи, что я не один в этом безумии.
Она открыла глаза. В них не было уже того панического страха. Были слёзы. Много слёз. И что-то ещё. Что-то такое, что заставило его сердце остановиться, а потом забиться с утроенной силой. В её взгляде читалось не просто принятие. Читалась… тоска. Тоска по нему, которая мучила её все эти дни. Тоска, которую она сама в себе отрицала.
Он не стал ждать ответа. Не смог. Он накрыл её губы своими в неистовом, жадном, влажном, беспощадном поцелуе. Поцелуе-исповеди. Поцелуе-битве. Поцелуе-мольбе. Он целовал её, бормоча сквозь поцелуй то матерные и дикие, то невероятно нежные слова обожания, которые рвались из него, как лава: «Ты… божество… я с ума схожу… я кончу, блядь, просто от твоего вкуса… даже не войдя…»
Его губы сползли с её губ на подбородок, на шею, на ключицу. Он целовал, кусал, лизал её кожу, оставляя на ней красные, яркие метки своего безумия, своей одержимости. Его свободная рука гуляла по её телу, сжимая её аппетитную, упругую грудь, щипля и лаская уже твёрдые, чувствительные, как ягоды, соски, заставляя её выгибаться и стонать. Потом он опустился ниже. Его поцелуи, горячие и влажные, проложили путь к её пупку, задержались там, вдыхая её чистый, с примесью страха и возбуждения запах, потом двинулся ещё ниже, к тому запретному треугольнику, что манил его, как магнит.
Он сел на колени между её разведённых, дрожащих ног и замер, смотря на неё с таким необузданным вожделением и благоговением, как будто видел перед собой не просто женщину, а саму суть жизни, саму первозданную красоту. Потом медленно, почти робко, раздвинул её сокровенные, нежные губы большими пальцами, обнажив розовый, влажный, трепетный бутон.
— Боже… — вырвалось у него, хрипло, сдавленно, как у человека, увидевшего чудо. — Какая же ты… вся моя… вся чистая…
Он опустил голову и прикоснулся к ней языком. Сначала нежно, почти робко, исследуя, смакуя. Потом — с возрастающей уверенностью, целеустремлённостью настоящего гурмана. Он лизал её, пил её, комментируя каждое своё движение невероятно возбуждающим шёпотом, от которого у неё внутри всё сжималось и разжималось в ответ: «Вот здесь… такая сладкая, Тая…девочка моя...вся дрожишь для меня, моя хорошая… чувствуешь язык? Он тебя сейчас доведёт… вот так… и вот так… сейчас, сейчас, девочка, отдайся мне… кончи на моём языке…»
Он довёл её до края мастерски, чувствуя каждую её судорогу, каждое изменение дыхания, каждое мелкое вздрагивание её внутренних мышц. Когда волна накрыла её, она вскрикнула — не тихо, а громко, удивлённо, почти с отчаянием, и вцепилась пальцами в его волосы, не отталкивая, а прижимая к себе с такой силой, что ему стало больно, но эта боль была слаще любого наслаждения. Тело её выгнулось в немом, красивом, судорожном экстазе, ноги задрожали, а её влага хлынула ему в рот, и он пил её, как нектар, рыча от торжества.
Пока она приходила в себя, дёргаясь мелкими конвульсиями, он поднялся на коленях. Его член, огромный, покрытый сетью вздувшихся синих вен, с блестящей от возбуждения, почти лиловой головкой, стоял вертикально, как грозный монумент его желанию, пульсируя в такт бешеному ритму сердца. Он взял её дрожащую, влажную от её же соков руку и вложил в неё свой член, обхватив её пальцы своими.
— Держи. Чувствуй, какой он от тебя. Весь для тебя, — прохрипел он.
Она покраснела до корней волос, смущение и стыд на секунду затмили всё. Но животное возбуждение, разожжённое им до белого каления, оказалось сильнее. Робко, а потом всё увереннее, следуя его ритму, она стала водить рукой вверх-вниз по его стволу, чувствуя под ладонью живую, горячую, мощную пульсацию. Она смотрела, как с его головки капает прозрачная, тягучая смазка ей прямо на живот, на лобковые косточки, и стонала — от дикого стыда, от невероятного наслаждения, от осознания всей греховности и правоты происходящего. Он стонал в ответ, его мат был теперь не грубым, а страстным, хриплым, срывающимся саундтреком к их общему падению в бездну.
— Тая… не могу больше… выдержать… — он прервался, лёг на неё всем весом, направил свой член, блестящий и мокрый, к её влажному, гостеприимному входу. — Прими меня… прими всего…
Он начал входить. Медленно, с невероятным усилием воли, стараясь контролировать каждую мышцу. Она ахнула — тихо, сдавленно, и её глаза вновь наполнились слезами, но теперь уже от совершенно иной, ожидаемой боли. Потом её тело напряглось, она инстинктивно зажалась, замерла. Он толкнул сильнее, увереннее, но натолкнулся на непреодолимую, тугую, упругую преграду. Непонимание, а затем медленное, ужасающее прозрение отразилось на его лице. Он замер.
— Что за блядство?! Тая… — его голос стал тихим, почти шёпотом. — Да что у твоего жениха… — он выругался грубо, цинично, но в его словах уже не было злобы, а было лишь недоумение, — хуй как спичка, что он даже до тебя… не добрался?
Она молчала. Просто смотрела на него глазами, полными слёз. Но не от стыда или физической боли. От невыносимой, разрывающей, вселенской боли, которую она носила в себе все эти дни, скрывая ото всех. От боли по НЕМУ, которого так боялась и так ждала.
И тогда он ПОНЯЛ. Понял всё. Его мозг, тренированный видеть обман и подвох везде, отказывался верить. Его тело застыло, член пульсировал у самого порога её рая. Она… девственница. Она ждала. Не для Андрея. Не для свадьбы. Для… Для этого. Для него. Для этой ночи. Для этой боли и этой страсти.
Он встретился с её взглядом. В её глазах, сквозь слёзы, он увидел свою собственную, дикую, невероятную боль. Боль ожидания. Боль невысказанной любви. Боль от того, что всё так страшно и так правильно.
— Прости...прости девочка...потерпи! По другому никак...
И тогда, не раздумывая больше ни секунды, сжав зубы до хруста от ярости к себе, к её жениху, ко всему миру, который довёл её до этого, он одним резким, мощным, решительным движением протолкнулся вперёд, пронзая преграду, входя в неё полностью, до самого основания.
Тихий, едва слышный хруст. Её пронзительный, обрывающийся, переходящий в стон крик. И… абсолютная, всепоглощающая свобода. Он был внутри. Полностью. Первым. Единственным.
Он замер, вонзившись в неё. Весь мир остановился, сжался до точки, где соприкасались их тела. Осознание обрушилось на него с такой сокрушительной силой, что в глазах потемнело, а в ушах зазвенело. Он первый. Он в ней. Он разорвал её невинность. Она отдала ему себя. ОН. Не тот, другой. ОН. По-настоящему. Навсегда.
«Я мудак, конченый ублюдок...я называл её шлюхой...— пронеслось в его голове, сметая все прежние циничные мысли. — Она никогда не была шлюхой. Я так думал… я так её называл… а она… она себя БЕРЕГЛА. Для этого. Для меня. Господи… спасибо. Спасибо, что дал мне это. Спасибо, что она дождалась. Спасибо за эту боль, за эту кровь, за эту невероятную, святую связь…»
Он посмотрел на её лицо, залитое слезами, искажённое гримасой боли, и сам, к своему потрясению, почувствовал, как по его щеке, по жесткой, незнакомой для слёз щеке, скатывается одна-единственная, горячая, солёная, тяжёлая слеза. Она упала ей на губы, и она слизнула её, не открывая глаз.
Они лежали, сцепленные в самой интимной, самой глубокой связи, какая только может быть между мужчиной и женщиной, и смотрели друг другу в глаза. В этом молчаливом, бесконечно долгом взгляде было всё: шок, недоумение, адская боль, и пробивающаяся сквозь всю эту тьму, как первый луч солнца, — нежность. Безумная, невозможная, всепрощающая нежность.
Он начал двигаться. Медленно, осторожно, чувствуя, как она зажимается от боли, как её внутренние мышцы судорожно сжимают его член, пытаясь принять его невероятные размеры.
— Моя девочка… моя чистая, невинная девочка… — он шептал, собирая её слёзы губами, целуя веки, нос, уголки губ. — Ты… ты ждала меня? Боже, прости меня… за всё. За что мне это… такая честь? Тая… детка моя… ты берегла себя. Для меня. Я первый. И буду… — его голос сорвался, — ЕДИНСТВЕННЫМ. Единственным навсегда. Клянусь тебе. Клянусь всем, что во мне ещё живо.
Она, всё ещё в шоке от боли и от пронзительности момента, начала отвечать ему. Сначала неуверенными, робкими движениями бёдер, пытаясь подстроиться под его размер. Потом смелее, отчаяннее, как будто решив: раз уж так, то надо сгореть дотла. Её руки обвили его шею, впились ногтями в его мускулистые плечи. Она застонала — тихо, чувственно, хрипло, и этот стон, полный боли и наслаждения, свёл его с ума окончательно. Он почувствовал, как её тело начинает понемногу расслабляться, подстраиваться под его ритм, как острая боль отступает, уступая место новым, незнакомым, щекочущим нервы ощущениям полноты, растяжения, жгучего трения.
Марк двигался, стараясь быть нежным, но его собственная страсть, помноженная на осознание её невинности, брала верх. Он говорил ей на ухо самые грязные и самые нежные слова, перемешанные воедино, рычал от наслаждения, как раненый зверь, чувствуя, как её внутренние стенки начинают ритмично сжимать его член, подгоняя к оргазму. Через несколько минут он по её сдавленному стону понял, что ей снова больно. Он остановился, вытянул член, доведя её до второго, уже менее болезненного, но более глубокого оргазма своими ловкими пальцами, растягивая и подготавливая её, и только тогда позволил себе вернуться и кончить, изливаясь в её горячую, принимающую глубину с низким, протяжным, победным рыком, в котором было облегчение, дикий триумф и какая-то вселенская, щемящая печаль от осознания случившегося.
— Девочка… это… это было лучшее, самое ошеломляющее в моей жизни… — выдохнул он, полностью измотанный, опустошённый и наполненный до краёв одновременно.
Он рухнул на неё, стараясь перенести вес на локти, и прижал к себе, чувствуя, как бьётся её сердце в унисон с его, как их пот и соки смешались в одно. — Моя… моя… никому. Никогда. Ни за что.
Они лежали так, слившись воедино в поту, крови и слезах, под убаюкивающий треск камина. Потом он поднялся, бережно, как хрустальную вазу, взял её на руки — она уже почти спала, обессиленная, — и отнёс в свою спальню, уложил в огромную кровать с балдахином, укрыл до подбородка тяжёлым, мягким пледом. Он наклонился, долго смотрел на её спящее, умиротворённое лицо, затем поцеловал в лоб, уже остывший и влажный.
— Я люблю тебя, — прошептал он так тихо, что это услышал только он сам, тишина комнаты и, может быть, её душа, улетевшая в сон.
Она уже не слышала. Она погрузилась в глубокий, целительный, беспробудный сон, сон после битвы, которую она проиграла и выиграла одновременно.
Он вышел из спальни, натянув спортивные штаны. В гостиной его взгляд, острый, как у хищника, сразу упал на ковёр перед камином. На белоснежной, девственной шерсти алело большое, яркое пятно. Её кровь. Её невинность. Доказательство. Печать. Отданная ему в огне и страсти.
Он подошёл и упал на колени перед этим пятном, как перед святыней. Он не плакал. Он просто сидел на коленях, опустив голову, а его могучие, непобедимые плечи тряслись от беззвучных, глубоких судорог, сотрясавших всё его тело. Радость, безумие, священный ужас, немыслимая благодарность, чувство полной, абсолютной, всепоглощающей ответственности — всё это смешалось в нём в невыносимый, взрывной коктейль, от которого не было спасения.
«
Я ношу её кровь на себе… — подумал он, глядя на засохшие, тёмно-красные капли на своих руках, на своём животе. — И носил бы всю жизнь. Как самое почётное клеймо. Как самую дорогую награду, дороже всех миллиардов. Как проклятие и как благословение в одном флаконе. Моя. Навсегда.»
Он вышел на холодную террасу. Ночной воздух, резкий, солёный, с примесью хвои, ударил в лицо, но не смог остудить пожар внутри. Где-то в темноте, невидимо, шумел прилив. Он стоял, глядя в непроглядную черноту, пытаясь осмыслить то, что только что произошло, что он натворил, что получил. Он был сломан и собран заново из других деталей. Он был опустошён дотла и наполнен до краёв чем-то новым, светлым и страшным. Он был убийцей её прошлого и спасителем её будущего. Для неё. И для себя. Их души сплелись в этом огне, и расплести их уже было невозможно.
Вдалеке, на тёмной аллее, мелькнули огни фар. Потом ещё одни. Машины. Свои. Охрана открыла ворота без задержки. Значит, свои. Пацаны...
Марк не пошевелился, не изменил позы. Пусть едут. Пусть видят этого нового его. Мир, который был до сегодняшнего вечера, закончился безвозвратно. Он сгорел в пламени камина вместе с её блузкой. Началось что-то новое. Что-то страшное в своей правде. Что-то прекрасное в своей жестокости. И он стоял на его пороге, один, с кровью своей любимой на руках и с её именем, выжженным огненными буквами в самой глубине того, что когда-то было просто грудой мяса и костей, а теперь стало — Сердцем.
Глава 14. СТРАЖИ БЕЗУМИЯ
Машина Марка, чёрный слиток ночи, острый и безжалостный, растворился во тьме, втянулся, будто проклятие, обратно в утробу ада. После неё осталось только едкое облако гари, въевшееся в горло, и тишина. Не отсутствие звука — а тишина живая, густая, липкая, как свежая кровь, разлитая на асфальте.
Димон остался стоять посреди пустого двора. Один. Руки тряслись мелкой, неконтролируемой дрожью. Не от страха. От бешенства. От того самого, животного, всесокрушающего бешенства, которое бьёт в виски и не находит выхода. Он только что видел, как его брат — рухнул. Сорвался в абсолютную, бездонную, неконтролируемую пропасть. С головой.
«Блядь…Бляяяядь, Орлов! — мысленный вопль рвал его изнутри, сводя скулы в тисках. — Ты в своём уме вообще?! Ты её, эту девочку, нахуй увёз! Как вещь! Как мешок с костями!»
Перед глазами — лицо Андрея, превращённое в кровавое месиво, искажённое болью и непониманием. И глаза Таи. Эти грёбаные глаза в тонюсенькой щели тонированного стекла. Глаза, полные такого первобытного, животного ужаса, что Димону до сих пор хотелось вывернуть желудок наизнанку. Но самое поганое, самое леденящее — это глаза Марка. Пустые. Мёртвые. Как у дохлой рыбы, выброшенной на лёд. В них не было ни злобы, ни расчёта, ни даже привычной ярости. Была вселенская чёрная дыра. Бездна, готовая втянуть, перемолоть в пыль и пепел всё, что окажется рядом, включая его самого.
Он боялся не за себя. Он боялся за этого ебнутого урода, с которым прошёл огонь, воду и медные, блять, трубы. Боялся, что Марк, этот ходячий вулкан подавленной боли, эта мина замедленного действия, наконец рванёт — и сотрёт с лица земли не только себя, но и ту, кто случайно, по глупости, оказалась в эпицентре. Эта Тая… Дура бедовая. Что она такого сделала? Влюбилась в монстра? Да она просто мимо шла! Просто светилась своим тихим, человеческим, хрупким светом, а он, слепой крот, выполз из своей тёмной, вонючей норы и впервые увидел солнце. И теперь не знал, что с этим делать — молиться или выколоть себе глаза, чтобы больше не видеть.
Надо было ехать. Сейчас же. Сию секунду. Убедиться, что не придётся вызывать труповозку и заказывать два сосновых ящика. Вытащить Марка из этой чёртовой трясины, пока тот не ушёл с головой и не потянул за собой всех.
Пальцы, непослушные, деревянные, нащупали в кармане телефон. Трубку взяли на первом гудке. Мгновенно.
— Димон, — раздался бархатный, спокойный, узнаваемый до мурашек голос Егора. — Чего звонишь, пидорок? Скучно без моих анекдотов про твою мамашу? Соль земли кончилась?
— Ёж, заткнись, блядь, нахуй, не до шуток сейчас! — рявкнул Диман, перебивая на полуслове. В голосе его дрожала неконтролируемая, дикая истерика, рвущаяся наружу. — Тут пиздец! Натуральный, ебучий, трёхэтажный пиздец! Марк… Марк творит дичь! Беспросветную!
На той стороне провода мгновенно стихло. Даже дышать, кажется, перестали.
—Какую дичь? Говори чётко. Без соплей.
—Он тут только что, на моих глазах, её жениха, этого Андрюшу… в говно стёр, ёб твою мать! Пацан весь в крови и соплях, хрипит! А её… Таю… силой в тачку захуярил, скрутил и укатил! Я его таким… ёбнутым… никогда не видел! С самолёта еле вылез, горячий весь, как патрон! Он смотрел на неё, ёж… как голодный, ошалевший пёс на кусок мяса, вокруг которого током обнесло! Он её или сожрёт живьём, или сам сдохнет рядом! Он НЕ В СЕБЕ! Слышишь?! ОТЪЕХАЛ!
Егор на другом конце взорвался тирадой такого виртуозного, многоэтажного, филигранного мата, что даже Димона, видавшего всякое, передёрнуло. Сквозь классическое «ёб вашу мать» и «конченых уродов» пробивалась не привычная похабь, а холодная, стальная струя настоящего, голого страха.
—Где этот псих сейчас? В своём замке на заливе?
—Понёсся, как угорелый, думаю туда! Чёрная молния, ёб твою! Ёж, слушай, я туда еду. Подтягивайся, блядь. Я боюсь. Серьёзно, пиздец как боюсь. Он её там прибьёт в угаре. Или себя грохнет. Или… сначала её, потом себя, чтоб вместе, в свой ёбаный райдик. Он на лезвии, ёж! На самом острие! Надо его спасать. И её. Поехали, брат. Промедление — хуй нам всем. Концы.
— Сиди, не дёргайся, сука, — отрезал Егор, голос стал острым и плоским, как лезвие. В трубке послышался яростный рёв заводимого двигателя, рвущего тишину гаража. — Я уже выезжаю. Встречаемся у ворот. И Димон… — голос Егора опустился на опасно низкую, звериную октаву. — Если он уже накосячил… если там конец… мы его сами и прикопаем. Быстро. Чисто. Чтоб не мучился. Понял?
Гудки. Резкие, как выстрелы.
Димон бросился в свой джип, влетел в кабину, завёл движок с полуоборота и рванул с места так, что асфальт взвыл, а за машиной встала туча едкой, серой пыли.
Дорога на залив превратилась в сплошной, беспрерывный кошмар. Два часа. Целых, ёбаных, бесконечных два часа, пока они неслись навстречу неизвестности, обгоняя и сметая всё, что двигалось, ревя моторами, как два разъярённых зверя.
«Что, нахуй, могло произойти за два часа? — лихорадочно, в такт стуку сердца, соображал Димон, вжимаясь в кресло, стискивая баранку до хруста в костяшках. — Он мог её придушить в припадке ярости. Выкинуть с балкона в холодный залив. Или… блять, изнасиловать и выбросить, как использованную тряпку. Он же ёбнутый! Он же не контролирует этот свой внутренний ад! Он — бомба!»
«Орлов, больной уёбок, — вторил ему в своих мыслях Егор, прошивая ночь слепыми фарами своего мощного внедорожника, стирая дорогу в чёрную полосу. — Нашёл себе жилетку для слёз. Девчонку сломать, потому что сам по самые помидоры сломан. Надо было раньше ему в ебальник дать, пока не поздно. Пока не втянул невинных в свою воронку».
Они не знали. Не могли даже в самом страшном, самом разнузданном бреду представить, что в эти два часа в доме на скале разыгралась не кровавая драма, не бойня, а странная, болезненная, сюрреалистичная мистерия перерождения. Что ярость переплавилась в дикую боль, боль — в ошеломляющий шок, а шок — в ту сонную, хрупкую, невозможную нежность, в которой сейчас, сплетясь, лежали два измученных тела. Они мчались на выручку, готовясь к худшему — к мёртвым глазам, к пуле в виске, к тишине, нарушаемой только завыванием ветра в пустых покоях. Они не знали, что бегут спасать кого-то не от смерти, а от любви. Бешеной, всепоглощающей, калечащей любви.
Их машины, как два чёрных ангела возмездия, почти одновременно, с визгом покрышек, ворвались на освещённую подъездную аллею. Охрана, увидев искажённые адреналином знакомые лица, лишь молча, без слов, распахнула тяжёлые кованые ворота. Свои. Братья. Семья.
Они подлетели к особняку, выскочили, не закрывая дверей, сломя голову. И застыли, как вкопанные.
Марк стоял на крыльце, спиной к массивной дубовой двери, в которую можно было вогнать таран. Босиком. В одних серых спортивных штатах, низко надвинутых на мощные бёдра. Его торс, мускулистый, рельефный, покрытый паутиной старых, белых шрамов — живых свидетельств прошлого, — был обнажён перед ночным холодом, но он, казалось, не чувствовал ничего. Он стоял, как каменный истукан, высеченный из единого мрамора безумия и отрешения, и смотрел в чёрную, бездонную пасть леса. Лицо — непроницаемая маска. Глаза — пустые, стеклянные, невидящие. И в резком, режущем свете фар они разглядели тёмные, бурые, засохшие корки на его руках, на груди, на штанах.
Кровь...
Диман и Егор синхронно, как по команде, ринулись вперёд. Не сговариваясь. Как одно целое, отлаженный механизм. Вцепились в него, встряхнули так, что казалось — кости затрещат, позвонки сойдут с места.
—Марк! Очнись, ёб твою в душу! — проревел Егор, его пальцы впились в каменные плечи друга, как стальные клещи. — Что ты натворил, урод конченый?! Где Тая?! Что ты с ней, блядь, сделал?! Отвечай!
Диман, не дожидаясь ответа, рванул к двери, пытаясь протиснуться мимо этой глыбы.
—Дай пройти, сука! Надо проверить, живо ли что там ещё! Двигайся!
Марк дрогнул. Его тело, секунду назад бывшее неживым, инертным, взорвалось напряжением всех мышц. Он одним мощным, сокрушительным движением плеч, сбросил их хватку, как назойливых щенков, и встал в полный рост, перекрыв собой весь проход, как живая стена. В его пустых глазах вспыхнула искра — не ярости, не злобы, а чего-то звериного, первобытного, охраняющего свою добычу, свою самку, свою территорию.
—Стоять. — Его голос прозвучал тихо, хрипло, содранно, но с такой немой, абсолютной силой, что у обоих на мгновение перехватило дыхание. — Всё, пацаны. Спокойно. Я… не сделал ничего плохого. Успокойтесь.
— ГДЕ ОНА, МАРК?! — завизжал Димон, его голос сорвался на пронзительную, нечеловеческую истерику. Он пытался прорваться мимо, бился о неподвижную стену мышц. — Покажи её, ёб твою мать! Хотим видеть, что живая, блять! Покажи, мудак! Живьём!
Марк посмотрел на них. Невидящим, скользящим взглядом. И в этой ледяной пустоте его взгляда вдруг проступило что-то иное. Дикое, растерянное смущение. Детское, почти торжествующее безумие. И бесконечная, вселенская потерянность. Он медленно, будто в трансе, поднял руку, разглядывая засохшие, бурые, страшные разводы на пальцах, на запястье, на ладони.
— Она жива, — произнёс он глухо, словно каждое слово выдирал клещами из своей глотки. — Она… спит. Она моя. Это… её кровь. — Он сделал паузу, тяжёлую, давящую, и следующая фраза прозвучала так нелепо, так жутко и пронзительно, что у Егора и Димана синхронно ёкнуло где-то глубоко в груди, под рёбрами. — Кровь… её любви. Она… она меня ждала. Всё это время.
Тишина. Глубокая, оглушительная, звенящая. Диман и Егор переглянулись. В мозгу у каждого, с щелчком, с ужасной ясностью собралась страшная, невозможная мозаика. Они поняли. Поняли всё. Не смерть. Не насилие в привычном, грубом смысле. Нечто другое. Древнее. Окончательное. Присвоение. Отметина.
— Марк… — начал Димон, и голос его был полон не злости, а какой-то бешеной, бессильной, разрывающей жалости. — Ты в своём уме вообще, блядь? Ты понимаешь, что ты ей жизнь, сука, не сломал — ты её в порошок стёр! Её жизнь! Её будущее! Её саму, нахуй! Ты её изнасиловал, что ли, псих?! Что делать будешь?! Ответь!
Марк лишь медленно, устало пожал могучими плечами. В этом жесте была вся растерянность гиганта, держащего на ладони хрупкую, бьющуюся бабочку и не знающего, что с ней делать, как её не погубить.
— Не знаю, пацаны, — выдохнул он, и это «не знаю» прозвучало в тысячу раз страшнее любой откровенной угрозы, любого крика. — Не знаю, что дальше. Но я её… никому не отдам. Ни-ко-му. Слышите?
Егор выругался долго, смачно, с надрывом, плюнул на отполированные каменные плиты крыльца, смазав слюной пыль.
—Ладно. Хуй с тобой. Щас мы тебя тут сами и закопаем, только говна навернём. Слушай сюда, Орлов, — он ткнул ему пальцем прямо в грудную клетку, в самое сердце. — Завтра. К утру. Мы приезжаем. И ты, блядь, покажешь нам её. Живую. Здоровую. И в своём уме. Понял, еблан? Иначе — война. Настоящая. Мы тебя скрутим и в дурку сдадим, урод.
Марк кивнул, почти незаметно, едва тронув головой. Потом, словно очнувшись, вспомнив что-то важное, добавил, не глядя:
—Пацаны… Привезите завтра… Телефон новый. С симкой. И… одежды. Женской. Разной. Всё.
Димон и Егор снова обменялись взглядом. И дикое, клокочущее напряжение, и страх, и это сумасшедшее, пьянящее облегчение от того, что нет трупов, что ещё есть шанс — всё это вырвалось наружу одним махом, одной истерической волной. Они расхохотались. Дико, неудержимо, истерично, давясь слезами и воздухом, хватая друг друга за плечи, чтобы не рухнуть на колени от этой нервной разрядки.
—ЕБААААТЬ! — заорал Егор, вытирая лицо ладонью, смахивая что-то мокрое с ресниц. — Ты серьёзно, блядь?! Отелло ебаный в спортивных штанах! Драма нахуй, пидорас несчастный! Ромео конченый!
— Телефон! Одежду! — захлёбывался Димон, держась за живот, ощущая спазмы от смеха. — Слуга, сука, Иосиф! Цветы, блять, не забудь! Розовых труселей, падла! На трикотаже!
Они, всё ещё ржа как кони, давясь и кашляя, сыпля матом и похабными, отчаянными шутками, которые были лишь обратной, гротескной стороной только что отступившей паники, завалились в свои машины, развернулись с душераздирающим визгом шин и умчались в ночь, оставляя Марка одного на пороге его каменной крепости, его логова.
Он стоял недвижимо, пока красные огни их стоп-сигналов не растворились в чёрном, непроглядном бархате леса, не слились с тьмой. Только тогда его плечи обвисли, сломались под невидимым грузом. Он обернулся, толкнул тяжёлую, скрипучую дверь и вошёл внутрь.
Тепло. Глухая, звенящая тишина. Запах старого каминного дыма, дорогого дерева, кожи и… её. Слабый, но уже въевшийся в стены. Он поднялся по широкой лестнице, его босые шаги беззвучно тонули в толстом, ворсистом ковре. Подошёл к двери в спальню. Замер. Открыл.
Лунный свет, пробиваясь сквозь узкую щель в плотных шторах, выхватывал из кромешной темноты край огромной, царской кровати. И её. Она спала на боку, подобрав под себя тонкие руки, как совсем маленький, беззащитный ребёнок. Одеяло сползло, обнажив хрупкую, бледную линию спины, водопад тёмных, вороньих волос, раскинувшихся на белой подушке. Она дышала ровно, глубоко, спокойно, и на её пухлых, чуть приоткрытых губах играла едва уловимая, беззаботная, детская улыбка. Полное доверие. Полный покой.
Марк замер на пороге. Схватился за голову, сжал виски крупными, сильными пальцами, будто пытаясь вдавить обратно тот ураган, тот хаос, что выл и крушил всё у него внутри.
«Тая…— пронеслось в сознании, тихо, как смертный приговор, как последняя молитва. — Моя язва. Моя рана. Ты… со мной. Ты… во мне. Навсегда».
Он подошёл, опустился на край кровати, пружины тихо вздохнули под его весом. Дрожащей, неверной рукой, с невероятной, почти священной, пугающей осторожностью, он коснулся её волос. Шёлк. Живой, тёплый, дышащий шёлк, пахнущий дымом, ночным воздухом и её собственной, сладкой, тайной сутью. Он гладил их, раз за разом, проводя ладонью по всей длине, не в силах остановиться, заворожённый. Улыбка тронула его суровые, изрезанные губы. Сначала — хищная, дикая, полная абсолютного, животного обладания: его трофей, его добыча, его победа спит в его логове, беззащитная. Но почти сразу эта улыбка смягчилась, искривилась, стала болезненной, детской, бесконечно ранимой. Так улыбается заблудившийся мальчик, нашедший в тёмной пещере сокровище и боящийся, что это мираж, что всё исчезнет с первыми лучами.
Он смотрел, зачарованный, как подрагивают длинные, тёмные ресницы, отбрасывая легчайшие тени на её бледные щёки. Как губы чуть шевелятся, что-то беззвучно, по-детски шепча во сне. Как она, будто чувствуя его пристальное, горячее присутствие, глубже, уютнее уткнулась щекой в подушку, и та беззаботная улыбка стала чуть шире, увереннее.
Осторожно, с величайшим трудом, чтобы не нарушить, не разбить этот хрупкий, стеклянный мир, он приподнял край одеяла и лег рядом. Не сверху, не как хозяин, завоеватель. А сбоку, прижавшись к её тёплой, сонной спине. Обнял. Его огромная рука легла на её тонкую, изящную талию, и контраст был пугающим, сюрреалистичным и прекрасным. Он притянул её к себе, стараясь быть нежным, боясь раздавить, уничтожить эту драгоценную, единственную жизнь в своих грубых, убивающих руках. Его широкая ладонь легла плашмя на её живот, плоский и мягкий в расслабленном сне, и он чувствовал под пальцами тепло живой кожи, тихое, чудесное, убаюкивающее биение жизни внутри.
И он начал шептать. Так тихо, что это было лишь движение губ, горячее выдыхание слов в её волосы, в тёмное пространство комнаты, в самого себя.
—Моя… Моя… Моя… Только моя… Никому… Никогда… Не отдам… Я не обижу… Не дам в обиду… Спи… Спи, моя девочка… Моя хорошая…
Он повторял это, как заклинание, как древнюю мантру, которая должна была навеки приковать её к нему, привязать к этой земле, а его самого — удержать от последнего шага в кромешную тьму, на самое дно пропасти. Он прижимал её крепче, чувствуя, как её тело полностью расслаблено, отдано, доверено ему в этом сне. И эта безоглядная доверчивость, это детское забвение — были для него большей победой, чем все завоевания мира, все покорённые вершины и сломанные враги.
И вот, впервые с того самого дня, как он впервые увидел её там, на форуме — эту строгую, правильную, неземную девушку с огромными глазами испуганной, загнанной лани — его собственное, накачанное адреналином, вечно напряжённое тело начало сдаваться. Напряжение долгих месяцев, недель, этих сумасшедших, бесконечных суток стало медленно стекать, как вода через раскрытые шлюзы. Спадать. Веки налились тяжёлым, тёплым свинцом. Дыхание выровнялось, углубилось, подстроившись под её мирный, безмятежный ритм.
Его мечта. Страшная, безумная, всепоглощающая, немыслимая. Сбылась.
Она была здесь.
В его кровати.
В его объятиях.
Его.Полностью и безраздельно.
И Марк Орлов, человек, выкованный из стали и льда, живая крепость без слабостей и пощады, наконец позволил себе то, в чём отказывал себе годами. Он уснул. Глубоким, беспробудным, целительным, мёртвым сном, в котором не было места кошмарам, теням прошлого и боли.
Только тишина.
И тепло её спины,прижатой к его груди, как самый ценный, самый хрупкий и самый прочный якорь.
Глава 15. ДЕНЬ В АКВАРИУМЕ
Утро разорвал не свет, а телефонный вой в квартире Димона.
—Димон, ты жив там, блядь, или уже в хлам? Ебёна твоя в сонном виде рожа! — рявкнул в трубку Егор. Его голос звучал, как наждак по стеклу. — Шевели булками! Нужно к нашему новоиспечённому Ромео двигать.
Димон застонал, уткнувшись лицом в подушку, в глазах плыли тучи. Мир был мутным и липким от недосыпа.
— Ёж, иди нахуй… Пять утра…
— Девять, дебил! Солнце в зените, а ты, как сурок, в спячке! — Егор не унимался. В его голосе сквозила привычная раздражённая забота. — Встаёшь, берёшь свою тачку и едешь ко мне. Или я за тобой заскачу и подожгу твою берлогу, чтоб проснулся. Я уже как ёбаный модельер с утра пораньше сбегал по магазинам, тряпок бабских накупил. На глаз и на свой вкус, я ебу, что они там носят...Блядь, правда неловко конечно — Тая там с тремя мужиками будет, как в банде уёбков...
Димон сел на кровати, почесав грудь. Сознание медленно, со скрипом, возвращалось.
— Ладно, ладно… — прохрипел он. Пауза повисла тяжёлой тканью. — А ты… как думаешь? Они там… целы? Или наш псих её уже съел на завтрак?
На другом конце провода наступила тишина. Не просто пауза, а напряжённое, тягучее молчание.
— Не знаю, брат, — наконец ответил Егор, и его голос стал ниже, серьёзнее, без привычной едкой нотки. — Если он её за ночь не придушил в припадке своей ебанутой страсти… то уже хорошо. Но если сам Марк жив после всего этого пиздеца — это чудо. Он вчера… он был не человек. Тень. Двадцать минут. Будь готов.
---
Тая проснулась от ощущения, что она не одна в своей вселенной. Не просто не одна — она была частью чего-то большего, тёплого и дышащего. Сознание плыло, как щепка в тёплом течении.
Где я? Что…
Потом память нахлынула, не спрашивая разрешения. Калейдоскоп вспышек: пламя камина, жгучее в глазах. Его руки, сжимающие её бёдра, не как любовника, а как тюремщика. Боль. Острая, белая, разрывающая. А потом… потом боль превратилась. Не исчезла, нет. Она стала густой, как мёд, тяжелой, как свинец, и невероятно сладкой. Она растворилась в чём-то другом — в низком голосе, шепчущем прямо в душу, в прикосновениях, которые больше не ломали, а собирали по кусочкам.
Она медленно открыла глаза. Чужая комната. Высокие потолки, пахнущие деревом и пеплом. Огромная кровать. И он. Марк. За её спиной. Его дыхание было ровным и глубоким, паром касалось её шеи. Его рука лежала на её животе — не просто лежала, а владела. Ладонь была такой широкой, что почти покрывала её весь живот, а пальцы впились в кожу, даже во сне не желая отпускать.
«
Боже правый… Вот я где. В логове зверя. И… Господи, я не хочу уходить. Мне страшно. Мне так хорошо. Что со мной?»
Неверящая, она осторожно, сантиметр за сантиметром, повернулась к нему. Он спал. Спящий лев. Его лицо, всегда — непроницаемая маска расчёта и холодной ярости, сейчас было беззащитным. Пепельные, вьющиеся волосы растрепались и упали на высокий лоб. Длинные, неестественно густые для мужчины ресницы отбрасывали тени на резкие скулы. Он дышал ровно, и в этом дыхании не было привычной сдержанной силы — была усталость. Усталость огромного зверя, наконец нашедшего покой.
Её сердце заколотилось где-то в горле. Не в силах сопротивляться, она протянула руку. Дрожащий указательный палец коснулся его скулы. Провёл по линии челюсти — твёрдой, как гранит. Коснулся губ — слегка приоткрытых, мягких. Это было как прикосновение к иконе — благоговейное и пугающее.
Какой же он… красивый. Страшный и прекрасный. И он… мой? Хотя бы на эту секунду?
И вдруг её рука была поймана. Не грубо. Мгновенно и точно, как ловушка, срабатывающая от одного прикосновения. Его пальцы сомкнулись вокруг её запястья. Он не открывал глаз. Но поднёс её ладонь к своим губам. Не поцеловал. Прижал к ним. Он глубоко, с шумом вдохнул, будто вдыхал не воздух, а её суть, её запах с кожи. А потом, не отпуская, медленно, почти ритуально, перенёс её ладонь на свою грудь. Туда, где под твёрдыми, рельефными мускулами мощно, неумолимо билось сердце.
БУМ. БУМ. БУМ.
Ритм был сильным,ровным, первобытным. Этот жест — не поцелуй руки, а прикосновение к источнику его жизни, к самому сокровенному — пронзил её насквозь. Это было откровеннее любой клятвы, страшнее любой угрозы и прекраснее любого признания. В её глазах выступили слёзы — от переполнявшего её непонятного, щемящего чувства.
— Оно твоё, — еле слышно прошептал Марк.
Только тогда он открыл глаза. Серые, утренние, затянутые лёгкой дымкой не до конца развеянного сна. Он смотрел на неё. Не мигая. Молча. В его взгляде не было вчерашней дикой страсти, боли или гнева. Было… изумление. Чистое, детское изумление. Будто он сам не верил, что она здесь. Живая. Тёплая. Касается его. Вечером, когда он лёг с ней рядом, он одновременно и жаждал и боялся её пробуждения. Он не хотел отката к прошлому, он хотел последний вдох своей никчёмной жизни сделать рядом с ней.
— Привет, — прошептала она, и голос её дрогнул. Она сама засмеялась — коротко, счастливо, от неловкости и переполнявшей её до краёв радости. И, не выдержав интенсивности его взгляда, плюхнулась на спину, натянув одеяло с головой, как страус.
Идиотка. Совсем идиотка. Что он теперь подумает?
Он рассмеялся. Настоящим, глубоким, грудным смехом. Звук родился где-то в глубине его груди и вырвался наружу, сметая остатки сна и вчерашнего кошмара. Его плечи тряслись.
—Блядь… Тая… — выдохнул он, и в этих двух словах было столько облегчения, столько неподдельного, немого счастья, что у неё внутри всё перевернулось.
Он вскочил с кровати одним плавным, мощным движением — и она на миг застыла, рассматривая его. Без одежды, при утреннем свете, он был… скульптурой. Тело, высеченное из мрамора, но живое, тёплое. Он был пугающе прекрасен.
Затем он сорвал с неё одеяло,не дав опомниться, подхватил на руки — она инстинктивно вцепилась ему в шею, ощутив под пальцами твёрдые мышцы — и понёс из спальни.
— Марк! Куда?! Пусти ты меня!
— В душ, заноза, — его голос звучал глухо где-то у неё над головой. — Ты заснула вчера в таком виде, что тебя можно выставлять в музее современного искусства под названием «Падение и возрождение». В крови, в поту, во мне. Я своей девушке просыпаться в таком виде не позволю. Никогда.
Он занёс её в огромную ванную комнату, облицованную тёмным камнем, включил воду в просторной душевой кабине из матового стекла. Пар мгновенно окутал их, затянул стёкла, создав маленький, приватный, порочный мирок, отрезанный от всего мира. Он шагнул внутрь, не отпуская её.
Вода обрушилась на них горячими, почти обжигающими струями. Он прижал её к прохладной стеклянной стенке и напал на её губы. Это был не вчерашний поцелуй — безумный, отчаянный. Это был поцелуй хозяина, уверенного в своём праве. Голодный, влажный, безжалостный в своей откровенности. Она ответила ему. Не сразу. Секунду она замерла, а потом в ней что-то щёлкнуло. Она впилась пальцами в его мокрые волосы, притянула его ближе, открыла рот, позволив ему всё, отвечая той же дикой, животной жаждой. Они дышали друг другом, вода стекала по их лицам, смешиваясь, и было непонятно, где чьи слёзы, а где просто вода.
Его губы соскользнули с её рта на шею, оставляя горячие, влажные следы. Потом ниже. Он захватил её грудь, полную и тяжёлую от воды, в свой рот. Сосал жадно, с низким, похожим на рычание стоном, кусал кончиками зубов напряжённый, болезненно чувствительный сосок, ласкал его шершавым языком.
— Блядь, Тая… твои сиськи, пиздец ...они меня с ума сводят, они с того дня, когда я их под мокрой блузкой увидел, перед глазами стоят — рычал он прямо в её кожу, и его голос гудел, как двигатель. — Я тебя так хочу… До потери пульса. Смотри, что ты со мной делаешь. — Он прижал её бедро к своему возбуждению. Член был твёрдым, как сталь, горячим, как лава, пульсировал под струями воды, будто живое, отдельное существо. — Он сейчас взорвётся просто от того, что ты так ко мне прижалась. С ума сойти.
Жидкий, раскалённый огонь разлился по её жилам. Внизу живота всё сжалось в тугой, сладкий комок желания. Её собственное тело предательски откликалось, становясь влажным, готовым.
— Я не могу… Марк… снова так… — прошептала она, но это было не «нет». Это было «я умру, если ты остановишься».
— Знаю, девочка, — прохрипел он, облизывая её ухо, заставляя её вздрагивать всем телом. — Я не буду грубить. Не сегодня. Но я не могу не трогать. Не могу.
Он развернул её спиной к себе, прижал к прохладному стеклу лицом. Одной рукой продолжал мять и теребить её грудь, выкручивая сосок между пальцами, вызывая острую смесь боли и наслаждения, от которой темнело в глазах. Другой рукой опустился между её ног. Его пальцы, шершавые и безошибочно знающие, нашли её складки, уже влажные не только от воды.
— Вот она… — прошептал он, водя подушечкой среднего пальца по её щели, медленно, изучающе. — Вся открытая для меня. Вся мокрая. Вся моя. — Он вошёл одним пальцем внутрь, неглубоко, но решительно, и она вскрикнула от неожиданности и острого ощущения. — Господи… какая же ты тесная… даже для одного пальца… — Он нашёл её клитор — уже возбуждённый, напряжённый бугорок — и начал массировать его. Сначала медленными кругами, потом быстрыми, лёгкими, вибрирующими движениями. — Вот тут, да? Ты вся сжимаешься… вся дрожишь для меня… Кончай на моих пальцах, девочка… Давай же… выливайся, я всё приму…
Сам он прижимался к её ягодицам своим членом, совершая короткие, толкающие движения, имитируя проникновение. Его низкие, хриплые стоны смешивались с её прерывистыми вздохами и подавленными стонами. Он чувствовал, как её тело натягивается, как тетива, как вот-вот лопнет. Когда волна накрыла её, она закричала — негромко, надрывно, запрокинув голову, её ноги подкосились, и она повисла на его руках, беспомощная и отчаянно счастливая. Он удержал её, прижимая к себе всей своей мощью, и через мгновение его собственное тело содрогнулось в немой, но от этого ещё более интенсивной судороге. Он кончил ей на спину, сдавленно выругавшись, его семя тут же было смыто водопадом воды.
Он стоял, тяжело дыша, прислонившись лбом к стеклу над её плечом, всё ещё прижимая её к себе. Его губы коснулись её мокрой кожи.
—Тая… маленькая моя… ядовитая… — бормотал он, и его голос был полон какого-то изумлённого, почти детского облегчения. — Как же мне с тобой… пиздец как хорошо… Я, кажется, с ума схожу.
Она, отдышавшись, медленно обернулась в его объятиях. Её глаза сияли влажным, счастливым блеском, губы были припухшими, щёки раскраснелись.
—Ох, Марк Анатольевич… — сказала она, стараясь придать своему голосу строгую, офисную интонацию, но получалось только смешно и мило. — Вы в курсе, что это прямое нарушение трудового кодекса? Совращение подчинённой в нерабочее время… Это чертовски непрофессионально. Аморально. И… порочно до мурашек. — И она рассмеялась, звонко, задорно, глядя на него снизу вверх.
Он расхохотался, прижав свой мокрый лоб к её лбу. Его плечи тряслись.
— Блядь… что ты только со мной делаешь… — прошептал он, и в его голосе сквозь смех пробивалось что-то очень серьёзное, почти благоговейное. — Ты меня на части разбираешь, заноза. До самого нутра.
— А теперь, стой смирно! — скомандовал он вдруг, беря мочалку и выливая на неё гель с терпким запахом сандала и ванили. И начал мыть её. С нежностью, которой она от него никак не ожидала. Он намыливал её спину, плечи, тщательно промывая каждую впадинку позвоночника, каждую косточку. Опустился на колени прямо под струями воды и вымыл ей ноги, целуя коленку между движений мочалки. Потом встал и, с особой, почти благоговейной осторожностью, начал мыть её между ног, смывая остатки вчерашней крови и своей спермы. Она стояла, покорная, и улыбалась какой-то загадочной, неверящей улыбкой. Улыбалась от этого невероятного, обжигающего контраста: вчерашний тиран, почти насильник, сегодня мыл её, как драгоценную, хрупкую вещь, которую боится разбить. Потом он намылил ей волосы, массируя кожу головы своими сильными, знающими пальцами, и она зажмурилась от наслаждения, забыв обо всём на свете. Он сполоснул её, быстро, почти деловито вымылся сам, выключил воду.
Он вытер её огромным, пушистым полотенцем, тщательно промокнув каждую каплю, закутал в мягкий, тёплый банный халат. Себе намотал полотенце вокруг бёдер.
— Ладно, принцесса, — сказал он, беря её за руку. Его ладонь была тёплой и влажной. — Идём жрать. Ты не верблюд, чтобы неделю на запасах прошлого раза жить.
— Мне чая с лимоном хватит… — слабо попыталась возразить она.
— Не «хватит». Тебе нужна нормальная еда. Белки, углеводы, всё такое. К тому же… — он взглянул на массивные напольные часы в углу холла, — скоро подъедут гости. Шумные, наглые, но… свои. Придётся терпеть.
Она нахмурилась, чувствуя, как по спине пробегает лёгкая дрожь тревоги.
— Какие гости? Ты не предупреждал.
— Тая, вчера, когда ты уже крепко спала, сюда вломились Димон с Егором, — он усмехнулся, но в усмешке не было веселья. — С такими лицами, будто я тебя уже на дно залива отвёз. Чуть не меня на фарш не пустили. Хотели убедиться, что ты внутри цела. Пришлось договориться, что покажу им тебя на утро, живую и здоровую.
Она рассмеялась, представив эту сцену: два взрослых, серьёзных мужика, осаждающие этого каменного исполина из-за неё, маленькой и никому не известной Таи Лебедевой. В груди что-то тепло и ёмко расправилось.
Он порылся в своём гардеробе, достал чистую, серую футболку и мягкие спортивные штаны на завязке.
— На, надень пока это. Со своим гардеробом я, кажется, погорячился.
Она надела. Футболка была огромной, свисала почти до колен, широкий вырез сползал с одного плеча, обнажая ключицу. Штаны пришлось несколько раз подвернуть. Она покрутилась перед зеркалом в прихожей — и фыркнула: выглядела как бродяжка или как подросток, укравший одежду у старшего брата.
— Марк, а что мне вообще носить-то? Мои вещи ты вчера, как фашист спалил. Я теперь в твоей футболке до конца жизни буду ходить?
— Будет тебе одежда, — пообещал он, натягивая свои тёмные, идеально сидящие джинсы и чёрную водолазку, которая облегала его торс, как вторая кожа, подчёркивая каждую мышцу. — Это будет потом. Сегодня… сегодня ты моя пленница. В хорошем смысле.
Они спустились на огромную кухню-столовую, объединённую с гостиной. Деревянный стол был уже накрыт: свежесваренный кофе пах горько и бодряще, в графине искрился апельсиновый сок, лежали сыры, ветчина, круассаны. И в этот самый момент, будто по какому-то зловещему сигналу, снаружи донёсся оглушительный, наглый рёв подъезжающей на большой скорости машины, хлопанье дверей, и в дом, без единого стука, как в свою собственную казарму, ввалились двое.
Впереди — Егор. Лицо — каменная маска, непроницаемая и холодная. Его глаза, острые, как скальпели, мгновенно просканировали комнату, задержались на Тае, скользнули по её мокрым волосам, опухшим губам, по её виду в марковской футболке. В его взгляде не было ни капли дружелюбия — только холодная, оценивающая проверка. За ним, словно тень, но куда более шумная и яркая, вошёл Димон. На его лице уже играла знакомая, бесстыдная, озорная ухмылка, но и в его глазах, обычно таких насмешливых, Тая уловила мимолётную, быструю, как вспышка, искру тревоги.
— Народ дома! — рявкнул Димон, его голос громко прозвучал в тишине просторного помещения. — А мы уж думали, пора венки заказывать. Один или два? Для него и для неё? — Он ткнул пальцем в сторону Марка, но его глаза не отрывались от Таи.
Егор молча подошёл ближе. Он был высоким и подтянутым, и его молчаливое присутствие давило.
— Всё в порядке? — спросил он прямо, глядя на Таю. Его голос был низким, без эмоций, но в самом этом вопросе чувствовалась стальная напряжённость.
Димон, не дожидаясь ответа, просвистел, медленно обходя её кругом, как оценивающий товар скупщик.
— Ну, блядь… — протянул он с театральным придыханием, и его ухмылка стала ещё шире, наглее. — Похоже, поминки отменяются. А вот… крестины, что ли, надо справлять. Второе рождение. Посмотрите на него! — Он снова указал на Марка, который стоял, слегка откинувшись на кухонный остров, скрестив руки на груди, но на его лице играла едва уловимая, смущённая улыбка. — Он даже не рычит. Улыбается, сука. Как кот, который не только сожрал канарейку, но и всю клетку с ней проглотил. И теперь довольно умывается.
Все засмеялись. Напряжение, висевшее в воздухе тяжёлой тканью, лопнуло, как мыльный пузырь, уколотый этой дурацкой шуткой. Даже Егор не выдержал — уголок его строгого рта дёрнулся в подобии улыбки.
— Видите? — развёл руками Марк, подходя к Тае и невольно выпрямляясь, как бы защищая её от их слишком пристального внимания. — Жива-здорова. Дышит. И даже, на мой взгляд, прекрасно выглядит. Все в порядке. Можете свои лопаты и ножики обратно в багажник убирать.
— Тебе просто невероятно повезло, ёб твою кочережку, Орлов, — проворчал Егор, но голос его уже потерял ледяную остроту. — Мы в багажнике не только лопаты привезли. Там ещё болгарка и большой чёрный мешок. На всякий.
— Эконом-вариант захоронения, — кивнул Димон, плюхаясь на барный стул и наливая себе кофе без спроса. — Много места не займёт. Экологично. И вот,— протянул пакеты, — Одежда и телефон, Егор прикупил на свой вкус.
Тая покраснела от неожиданности. — Спасибо большое и извините за неудобства, — бросила она злой взгляд на Марка и погрозила ему кулаком.
Марк встал рядом с Таей, положил руку ей на плечо. Жест был простым, но в нём читалось безоговорочное, почти первобытное «моя».
— Ну, раз уж так форсированно познакомились… Тая, официальное представление, хотя эти дебилы уже все границы приличия перешли. С Егором вы уже знакомы. Он у нас играет роль сурового, но справедливого старшего брата, когда не спит.
— Спящей совести, — уточнил Димон с полным ртом круассана.
— А это — Димка. Он же Димон. Наш местный гений авантюр, криминальный талант и ходячий сборник анекдотов под градусом. Если бы не он вчера… — Марк сделал паузу, и его взгляд на секунду стал серьёзным, — возможно, мы бы сейчас не завтракали. Он наш громоотвод и… голос разума, как это ни парадоксально.
— Да, я такой, блядь, — с пафосом поклонился Димон, размахивая круассаном, как скипетром. — Фея-крёстная в Адидасах и с уголовной хроникой в резюме. Желания исполняю выборочно. Особо глупые — игнорирую.— Иии...здравствуй, конфетка! Будем знакомы!
— А это… — Марк обнял Таю за талию, притянул к себе. Его голос, всегда такой уверенный и твёрдый, на секунду дрогнул, стал тише, сокровеннее. — Это Тая Лебедева. Моя личная катастрофа. Моя заноза под ногтем. И лучшее, что случилось со мной за последние… очень долгое время. Надеюсь, — он сделал паузу, и следующие слова прозвучали как смесь шутки, надежды и приказа самой судьбе, — …навсегда.
Пацаны отреагировали синхронно и с привычной для них театральной грубостью.
— Ой, всё! Блядь! Орлооов! — застонал Егор, делая вид, что давится и хватается за горло. — Выносите меня! Срочно! У меня аллергия на эту сладкую, приторную, розовую хуйню! Не могу!
— Согласен на все сто! — взвизгнул Димон, сползая со стула и корчась на полу в мнимых конвульсиях. — От таких слов у меня с ушей сироп течёт! В глазах — сердечки! Где тут у вас тазик, а то я сейчас своей малиновой струёй умиления весь ваш этот дорогой паркет испорчу! Орлов, ты совсем рехнулся!
Даже Егор фыркнул на эту выходку. Тая, сначала смутившись до корней волос, потом, глядя на их уморительные, преувеличенные гримасы, не выдержала и рассмеялась — звонко, беззаботно, так, что у неё заболел живот. Она смеялась, растворяясь в этой грубой, но такой тёплой и настоящей мужской дружбе, в этой энергии, которая была сильной, как ураган, но безопасной для своих. Марк стоял рядом, покачивал головой, но улыбка не сходила с его лица.
Завтрак превратился в комедийное шоу. Тая ела омлет, слушая, как они перебрасываются историями из прошлого, каждая невероятнее другой.
— А помнишь, Орлов, — начал Димон, запивая кофе соком, — как ты на первых серьёзных переговорах с теми финнами? Сидишь, такой пацан, в первом своём дешёвом пиджаке, который на тебе висит, как на вешалке. А переводчик твой, Стас, с дикого бодуна, переводит абракадабру: «Господин Орлов говорит, что ваше предложение пахнет, как тухлая селёдка в церкви, и он скорее женится на бегемоте, чем подпишет это»?
Марк мрачно нахмурился,но в углах его глаз собрались смешливые морщинки.
— Я потом Стаса месяц на конюшне чистить заставлял. Он до сих пор, когда финнов видит, начинает непроизвольно извиняться по-английски.
— Он до сих пор тебе открытки на Рождество шлёт с надписью «Sorry, boss!» — заржал Димон.
Они рассказывали, как Димон «случайно» устроил потоп в их первом крошечном офисе, пытаясь сам починить смеситель молотком и отвёрткой. Как Егор, всегда хладнокровный и расчётливый, однажды в порыве азарта проиграл в покер их будущему крупному партнёру… свои именные часы, цепочку и обещание назвать своего первого сына в его честь.
— Часы-то он потом выкупил обратно, жмот, — подмигнул Димон Тае. — А вот сына у Егора пока нет. Так что партнёр до сих пор в ожидании.
Егор лишь хмыкнул, но было видно, что эти воспоминания ему даже приятны.
Тая смеялась до слёз, до боли в животе. Она чувствовала себя своей. Не чужой, не похищенной, не случайной. Принятой. Эти люди, с их матерными шутками, шрамами на руках и безумными историями выживания, были настоящими. И они приняли её, потому что её принял Марк. И в этом был какой-то древний, племенной закон, который она понимала всем нутром.
Когда последние крошки были съедены, а анекдоты на время иссякли, Марк посмотрел на друзей с наигранным, преувеличенным сожалением.
— Ну что, клоуны? Шоу окончено. Пора и честь знать. Съябывайтесь... У меня тут своя, очень важная и приватная программа на день.
— Да, да, видим, видим, — вздохнул Димон, поднимаясь и потягиваясь. — Программа «реабилитация дикаря через обнимашки». Только смотри, Орлов, — его голос вдруг стал серьёзным, а глаза потеряли насмешливый блеск, — обращайся с ней по-людски. По-хорошему. А то мы вернёмся. И не с пустыми руками.
— С болгаркой, мешком и большим желанием порыть землю, — без тени улыбки, совершенно серьёзно подтвердил Егор, надевая свою кожаную куртку.
Они уехали так же шумно и внезапно, как и появились, оставив после себя гулкую, оглушительную тишину, которая тут же наполнилась их с Марком спокойным, размеренным присутствием.
Он взял её за руку — его пальцы сплелись с её пальцами — и повёл в гостиную. Разжёг камин. Поленья затрещали, заискрились, бросив на стены и потолок причудливые, танцующие тени. За окном хлестал осенний дождь, затягивая мир серой, уютной, непроницаемой пеленой. Они устроились на огромном кожаном диване. Он лёг, протянул руку, и она без колебаний устроилась у него на груди, щекой прижавшись к тому самому месту, где под кожей и твёрдыми мускулами ровно, мощно, неумолимо билось его сердце. Бум. Бум. Бум. Это был её личный метроном покоя, её якорь в этом новом, странном мире.
Они молчали несколько минут, слушая треск огня и завывание ветра.
— Марк, — тихо начала она, рисуя пальцем невидимые узоры на его тёмной водолазке. — Расскажи… как вы познакомились? Всё-таки. Если… это не больно.
Он задумчиво провёл рукой по её спине, от шеи до поясницы, большими, тёплыми кругами.
— Секретов от тебя нет, заноза, — сказал он наконец. Его голос приобрёл ровное, повествовательное звучание. — Но истории… не для весёлой компании. Егор… он из хорошей, интеллигентной семьи. Отец — инженер, мать — преподаватель. Но мать тяжело заболела, долго болела, и умерла, когда ему было одиннадцать. Отец, Сергей Иванович, его очень любил, старался быть и за мать, и за отца. Но… сердце не выдержало тоски. Сдало через два года. Инфаркт. Егору было тринадцать. Близких родственников не нашлось, или не захотели связываться. Его определили в детский дом. Не в самый страшный, но… всё равно казённый дом. Там мы с ним и столкнулись. Вернее, я его в столовой от двух старших гондонов отбивал, которые у него последний кусок хлеба с маслом отбирали.
Марк замолчал, глядя в потолок, но его взгляд был где-то далеко. Тая приподнялась на локте, чтобы видеть его лицо. Оно стало другим — не твёрдым, не мягким, а каким-то отстранённым, ушедшим в те давние, серые дни.
— Марк, не надо, если тяжело…
— Нет. Я хочу. Хочу, чтобы ты знала, кто я. Откуда, — он глубоко вдохнул, и его грудь под ней поднялась. — Мои родители… погибли в ДТП. Пьяный лихач на «встречке». Мама умерла мгновенно. Папа — через сутки в реанимации, не приходя в сознание. Моя крепость пала в одну секунду. Мне тоже было тринадцать. Совпадение, да? Близких… не оказалось. Или не захотели брать обузу. Дальше — тот же дом. Я и Егор. Два зверёныша с вырванными когтями и перебитыми лапами. Злые на весь мир. А там… уже несколько лет жил Димон. Он был старше нас на пару лет. Попал туда в десять. Его история… самая пиздецовая. Мать умерла, рожая его. Отец, алкаш и конченный подонок, сдал его какой-то дальней, больной тётке, а та сама вскоре отдала концы. Он оказался в системе один, совсем. И он… он увидел нас. Двух замкнутых, диких, никому не нужных пацанов. И взял под своё крыло. Он уже тогда был отпетым хулиганом, но с какой-то своей, дикой, уличной честью. Он стал нам и матерью, и отцом, и старшим братом в одном лице. Он научил нас драться не по-детски, по-грязному, чтобы выживать. Заставил качаться, бегать, говорить «спасибо» и «пожалуйста» с той же силой, с какой матерился. Говорил: «Сила — это не чтобы бить слабых. Сила — это чтобы тебя не могли сломать. А чтобы строить что-то своё — нужна голова. И она у вас есть, я вижу». — Марк на мгновение закрыл глаза, и Тая увидела, как под веками дрогнули его ресницы. — Мы с Егором, как выяснилось, и правда имели эту голову. Цифры, логика, холодный расчёт — это было наше. Выбрались, как могли, выучились. Начали с нуля. Первые конторы, первые, часто очень грязные, деньги. И во всём этом был Димка. Потому что в те годы… репутация и связи добывались не в переговорных комнатах. А он был гением авантюр, «нестандартных решений» и того, что называется «договориться». Он — жулик. Самый настоящий. Но он… — Марк посмотрел на неё, и его взгляд был таким серьёзным, пронзительным, как клятва, — он самый честный и самый преданный человек, которого я знаю. Он отдал бы за нас последнюю рубаху, последнюю копейку, и не задумываясь. И, Тая… — он взял её за подбородок, мягко, но твёрдо. — Если что. Если меня не будет рядом, если тебе будет плохо, страшно, нужна помощь — любая, — позвони им. Любому. Они бросят всё и приедут. Они — семья. Моя. Теперь и твоя. Запомни это.
Она кивнула, чувствуя, как в горле встаёт горячий, тугой ком, а глаза наполняются слезами. Не от жалости. От чего-то большего — от понимания, от причастности, от этой суровой, мужской любви, которая была сильнее крови.
— А теперь — твоя очередь, — мягко, но настойчиво сказал он, поглаживая её волосы. — Всё, что захочешь рассказать. Или ничего. Но я хочу знать.
Она прижалась к нему крепче, глядя на языки пламени, которые лизали поленья в камине. Его сердцебиение под её щекой было твёрдой, надёжной опорой.
— Моя история… проще и, наверное, банальнее, — начала она тихо. — Три года назад мои родители не вернулись домой с юбилея друзей. Они всегда были осторожны, не пили за рулём… Их искали...долго. Потом… нашли в реке. Их просто выбросили, как мусор, после того как ограбили. Следствие зашло в тупик… Преступников не нашли. Правду я так и не узнала и не узнаю уже наверное никогда. Папа был военным, учил меня драться с детства. Не словами, а поступками и холодной головой. С тех пор я одна. Совсем. Ни родных, ни близких. Пока… — она запнулась, её голос дрогнул.
— Пока не появился этот… Андрюша, — глухо, с трудом сдерживаемой, старой злобой закончил за неё Марк. Его тело под ней на мгновение напряглось, как пружина.
— Да, — прошептала она. — Андрей и его семья. Я с ними меньше года знакома. Они… они хорошие. Очень… — Она чувствовала, как её голос снова предательски дрожит. — И я им… я всё испортила. Впутала их в эту историю.
— Давай, Тая, не будем об этом сейчас, — попросил он, чувствуя, как её тело напрягается, как она вся сжимается в комок вины и стыда. — Это не твоя вина. Это… стечение обстоятельств.
Но она не сдержалась. Тихие, горькие, накопившиеся за всё это время слёзы потекли по её щекам, впитываясь в ткань его водолазки. Она не рыдала, просто плакала — бесшумно, отчаянно. Он не стал говорить пустых, утешительных слов. Просто перевернул её, уложил себе на грудь лицом вниз, прикрыв её собой, как щитом, и начал гладить её по спине, по волосам, большими, тёплыми, успокаивающими кругами. Он просто принимал её боль, молча, без осуждения, позволяя ей выплакаться. Они лежали так долго, под гипнотизирующий, убаюкивающий треск огня и монотонный шум дождя по крыше и стёклам.
— Марк… — наконец прошептала она, её голос был осипшим, нос заложен. — Можно спросить ещё об одном? О самом… главном? О том, что тебя сломало?
Он замолчал. Настолько долго, что она уже испугалась, что зашла слишком далеко, переступила какую-то невидимую, но священную черту. Его тело под ней стало неподвижным, каменным.
—Тая… маленькая моя… — наконец выдавил он. Голос его был хриплым, сорванным, будто слова рвали ему горло изнутри, царапали его. — Блядь… Это… пиздец как больно. Но… я расскажу. Не хочу, чтобы между нами были тени или недоговорённости. Я хочу, чтобы ты знала меня всего. Даже самое чёрное. У меня… была жена.
Тая замерла, перестав дышать. Она знала, что что-то такое было, чувствовала это каждой клеточкой, но услышать это вслух…
—Ты… любил её?
—Нет. Это была… ошибка. Глупость. Мимолётный секс на корпоративе. Одна ночь. Она забеременела. Потом, уже позже, призналась — специально. Рассчитала всё. Потому что у меня уже тогда были виды на серьёзный бизнес, первые крупные деньги, перспективы. Это было четыре года назад. Я был другим. Моложе. Глупее. Может, в чём-то… добрее. Моя империя только-только начинала становиться на ноги, это был самый трудный, самый рискованный период. И эта… — он выругался с такой немой, леденящей ненавистью, что Тая вздрогнула всем телом, — эта мразь, мало того что подстроила беременность, так ещё… подвернулся «выгодный» случай. Мой главный конкурент того времени подкупил её. Дал ей больше, чем тогда было у меня. Она выкрала у меня цифры, пароли, списки клиентов… всё. Всё, что было ценное. И сбежала с ним. Продала меня, как последняя шлюха продаёт своего клиента. Без тени сомнения.
— Марк… — её голос дрогнул от боли и сострадания, которые она чувствовала к нему, к тому, прежнему, ещё не окаменевшему Марку. — А ребёнок… У тебя… есть ребёнок? Где он?
И тут он сломался. Полностью. Без остатка. Тяжёлая, некрасивая, мужская слеза выкатилась из его закрытого глаза и затерялась в её волосах. Его тело под ней содрогнулось, как от удара током.
— Она… сделала аборт. На большом сроке. На пятом месяце. Когда он уже… когда он уже шевелился, слышал её голос, мой голос… Она его убила. Просто так. За деньги. Убила меня вместе с ним. Мне… была не нужна она. Ни капли. С самого начала. Но ребёнка… я ждал… Я разговаривал с ним, понимаешь? Глупо, по-идиотски, но… я так его ждал, Тая… Я так его хотел…
Его голос сорвался в беззвучный шёпот. Он сжал её так, что ей стало физически больно, пряча своё лицо в её шее, в её волосах. Как тот тринадцатилетний мальчик, который потерял всё в один день. Только сейчас он терял это во второй раз, проживая эту боль заново, но уже не в одиночку.
Она прорустила всю его боль через себя. Обнимала его огромную, трясущуюся голову, целовала его в висок, в мокрые от слёз ресницы, шептала бессвязные, утешительные слова: «Я здесь… Я с тобой… Всё прошло… Я никуда не денусь…Я не предам». Она держала его, этого сломленного, разбитого титана, и впервые по-настоящему, до самого дна, увидела и прочувствовала ту бездонную пропасть горя, предательства и боли, из которой он своими руками, с помощью друзей, выковал себе новую, стальную, непробиваемую душу. Он залил эти раны не слезами, а холодной, всеотрицающей силой, ненавистью к миру и железной волей. И сейчас эта плотина прорвалась. Только из-за неё. Из-за её прикосновения, её вопроса, её присутствия.
Они лежали, пока его дыхание не выровнялось, пока последняя дрожь не ушла из его тела. Вечер уже густел за окнами, дождь усиливался, но в комнате было тепло и безопасно от огня в камине и от тепла их тел.
— Маарк… — снова начала она, очень осторожно, боясь разрушить хрупкое перемирие, которое они только что заключили с его прошлым.
— Знаю, маленькая, — его голос был хриплым, измотанным, но спокойным.
— Нам… надо вернуться. В город, - шептала Тая.
— Знаю.
— Мне нужно объясниться с Андреем. Лично. Глаза в глаза. Он не виноват… а я… я чувствую себя последней дрянью. Я поступила некрасиво. Я втянула их в этот ужас.
— Я знаю, — сказал он, и в его голосе вновь, как по привычке, зазвучала знакомая, властная, стальная нота. — И я понимаю. Но я не хочу, чтобы ты с ним виделась. Я сам всё улажу. Скажу ему…
— Нет, Марк! — она отстранилась, села, чтобы видеть его глаза. Они были суровыми и жёсткими. — Я. Это я должна. Это моя ответственность. Моя вина. Я должна посмотреть ему в глаза и сказать всё. Сама. Иначе я не смогу с этим жить. И с тобой — тоже.
Он зарычал, сел, его лицо на секунду исказила знакомая, опасная злоба. Он начал сыпать оскорблениями в адрес «этого ничтожного сопляка», «маменькиного сынка», «недостойного даже её взгляда», но она не отступала. Она смотрела на него прямо, твёрдо, не мигая, и её маленькое, хрупкое тело было полно непоколебимой решимости.
— Тая, я надеюсь ты уже про свадьбу забыла? — буркнул Марк.
— Глупый...какая к чёрту свадьба, — выдохнула она и сама рассмеялась, снимая последние остатки напряжения, которое висело между ними. Она увидела, как по его лицу, медленно, как первые лучи солнца после долгой, холодной ночи, разлилось чистое, безудержное, всепоглощающее облегчение. Оно смыло остатки гнева, усталости, боли. Он даже улыбнулся — коротко, по-мальчишески, искренне счастливо.
Он потянул её к себе, прижал лоб к её лбу. Его дыхание было тёплым на её лице.
—Тая, ты теперь моя. По праву завоевания, по праву крови, по праву… чего-то большего. И свадебное платье… ты будешь примерять только на нашу свадьбу. Когда я сделаю тебя своей не из-за страсти или боли, а по....— Марк замялся, не сумев выдавить это слово из себя, и не потому, что не любил, а потому, что боялся —...настоящей.
Она ничего не ответила. Просто закрыла глаза, позволяя этим невозможным, прекрасным, пугающим словам проникнуть в самое нутро, согревая её изнутри, заполняя все пустоты, которые были в её душе последние три года.
— Это будет завтра, — объявил он, и в его голосе вновь зазвучал привычный, командный, уверенный тон. — А сейчас… у нас есть целый вечер. И я не намерен тратить его на разговоры о прошлом.
Он схватил её, закинул через плечо, как добычу, и потащил наверх, к их постели, игнорируя её визги, смех и шлепки по своей спине, которые становились всё слабее по мере приближения к спальне.
В спальне он не торопился. Он усадил её на край кровати и встал перед ней на колени. Этот жест — могущественный Марк Орлов на коленях — по-прежнему заставлял её замирать. Его руки легли на её бёдра, большие, тёплые.
— Сегодня всё будет иначе, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Сегодня я буду слушать твоё тело. Каждый его шёпот. И ты… ты будешь отдавать мне всё. Не потому что я заставлю. А потому что захочешь. Поняла?
Она кивнула, не в силах отвести взгляд. Он медленно стянул с неё футболку. Потом развязал шнурок на её спортивных штанах и стянул их вместе с трусами. Она сидела перед ним обнажённая, чувствуя, как под его взглядом кожа горит. Но в его глазах не было оценки — было благоговение.
— Боже, какая ты… — выдохнул он, и его голос дрогнул. Его руки скользнули по её бокам, ладони обожгли кожу. Он наклонился и прильнул губами к её ключице. Потом ниже. К грудям. Он не набрасывался жадно, как утром. Он изучал. Касался языком каждого ребра, каждой родинки. Его губы обхватили сосок, и он начал сосать его медленно, глубоко, заставляя её выгибаться и тихо стонать. Одной рукой он ласкал другую грудь, пальцы выкручивали сосок, посылая острые, сладкие разряды прямо в низ живота.
Потом его губы поползли ниже. По животу. Он целовал её пупок, провёл языком по линии бикини. Она замерла, чувствуя, как всё внутри сжимается в ожидании. Он раздвинул её ноги шире, устроившись между ними.
— Не прячься от меня, — прошептал он, и его дыхание обожгло самую чувствительную кожу. — Я хочу видеть всю. Каждую частичку.
И он начал. Сначала просто дыханием. Потом — лёгкими, едва ощутимыми поцелуями на внутренней стороне бёдер. Она дрожала, её пальцы вцепились в покрывало. Когда его язык, широкий и горячий, наконец коснулся её, она вскрикнула. Не от неожиданности. От невыносимой нежности.
Он не торопился. Он ласкал её языком, как будто перед ним был редкий, изысканный плод. Он водил им медленно, кругами, находил её клитор и сосредотачивался на нём — нежно, потом настойчивее. Его пальцы скользнули ниже, чтобы раздвинуть её ещё больше, и один, скользкий от её соков, вошёл внутрь. Неглубоко, но достаточно, чтобы она почувствовала заполненность.
— Марк… — простонала она, запрокидывая голову. Её тело уже теряло контроль, откликаясь на каждый его точный приём.
— Всё для тебя, маленькая, — прохрипел он прямо ей в кожу. — Кончай на моём языке. Дай мне всё.
Он добавил ещё один палец, осторожно растягивая её, готовя, и удвоил усилия языком. Его движения стали быстрее, точнее, беспощаднее в своей эффективности. Он знал, что делает. Чувствовал, как она натягивается, как её бёдра начинают мелко подрагивать. Когда волна накрыла её, это было не взрывом, а долгим, глубоким, пронизывающим всю её суть спазмом. Она закричала, сдавленно, беззвучно, её тело выгнулось дугой, а он не отпускал её, пил её, пока последние судороги не отступили.
Он поднялся на коленях. Его лицо и губы блестели. Он смотрел на неё с таким выражением плотской гордости и нежности. Своими большими руками он помог ей лечь на спину. Потом встал и скинул с себя джинсы и боксёры. Он был огромным, возбуждённым, почти пугающим в своей мужской силе. Но в его движениях не было агрессии — была сосредоточенная целеустремлённость.
Она, вся ещё дрожа от отголосков кульминации, сама потянулась к нему, взяла его член в руку. Он был твёрдым, как камень, горячим, и с его твёрдой головки капала прозрачная смазка. Она начала водить рукой вверх-вниз, размазывая смазку по всей длине смотря ему прямо в глаза, и видела, как они темнеют от наслаждения, как его веки смыкаются.
— Тая… что ты творишь… — застонал он, его голос был полон страдания и блаженства. — Ты меня сейчас добьёшь просто руками… Я не выдержу…
Он лег между её ног, приподнялся на локтях над ней. Его член, твёрдый и горячий, упёрся в её влажный, чувствительный вход.
— Смотри на меня, — приказал он тихо. — Я хочу видеть твои глаза.— Маленькая, я войду? — спросил он, и в его голосе была неподдельная забота, смешанная с диким, едва сдерживаемым желанием. — Обещаю, буду очень-очень аккуратен. Хорошо? Скажи.
Она открыла глаза и встретила его взгляд. Он начал входить. Медленно. Невыносимо медленно. Она чувствовала каждый миллиметр, как он растягивает её, заполняет. Было тесно, было немного больно, но эта боль тут же растворялась в осознании того, что это ОН. Что он здесь, с ней, и они едины.
Он вошёл до конца и замер, прижавшись лбом к её лбу. Его дыхание было тяжёлым, прерывистым.
— Боже… Тая… — прошептал он. — Ты… невероятная. Вся моя.
Но боль, свежая, острая, всё равно пронзила её. Она вскрикнула, и слёзы брызнули из её глаз. — Блядь...Прости… прости, родная… Мне выйти? Скажи...Я просто… я не могу без тебя. Каждую секунду хочу быть внутри. Чувствовать тебя. Мне выйти? Скажи — выйду. Скажи — и я выйду, — его голос был хриплым от напряжения, от борьбы с самим собой.
— Нет… — выдохнула она сквозь слёзы, обвивая его шею руками, впиваясь пальцами в его волосы. — Не выходи… Продолжай… Пожалуйста…
Он начал двигаться. Сначала нежно, почти робко. Короткие, неглубокие толчки, чтобы дать ей привыкнуть. Но скоро его движения обрели уверенность, силу. Он выходил почти полностью и снова входил глубоко, с таким глухим, влажным звуком, что у неё закипала кровь. Он трахал её не просто как женщину — он утверждал своё право, своё владение, но делал это с такой отдачей самому процессу, с таким вниманием к её реакции, что это превращалось в нечто большее.
Он менял ритм — то медленный, томный, заставляющий её скучать по каждому толчку, то быстрый, жёсткий, животный, от которого срывалось дыхание и по спине бежали мурашки. Он ловил её губы в поцелуй, глубокий и влажный, в то время как его бёдра продолжали свой неумолимый ритм. Он шептал ей на ухо, и слова были смесью грязного мата и самых нежных прозвищ: «Да, вот так, моя хорошая… прими меня всю… ты так тесная, блять, просто нереально… моя девочка, моя язва…»
Его руки скользили по её телу, лаская, сжимая, направляя. Он приподнял одну её ногу, положил её себе на плечо, открывая себя ещё глубже, и вошёл под новым, сокрушительным углом. Она закричала от нового приступа наслаждения.
— Здесь? — хрипло спросил он, и в его глазах вспыхнуло торжество. — Тебе нравится вот так?
Она могла только кивать, захлёбываясь собственными стонами. Он нашёл её точку и начал бить в неё безжалостно, точно, мощными, отточенными толчками. Мир сузился до их сплетённых тел, до звука их кожи, до его тяжёлого дыхания и её прерывистых всхлипов.
Он чувствовал, что она близка снова. Её внутренние мышцы судорожно сжимали его, ногти впились ему в спину.
— Вместе, — приказал он, и его голос был полон напряжения. — Кончай со мной. Сейчас.
И как по волшебству, её тело послушалось. Вторая волна накрыла её, ещё более сильная, всепоглощающая, выворачивающая наизнанку. Она кричала, не стесняясь, и в этот момент он с громким, хриплым рыком достиг своего пика. Он вогнал себя в неё в последнем, глубоком толчке и замер, его тело содрогнулось в сильнейшей судороге, изливая в неё свою горячую сущность. Он дрожал всем телом, тяжело опираясь на неё, и она чувствовала, как внутри неё пульсирует его член, заполняя её теплом.
Они лежали так долго, в полном молчании, пока их дыхание не выровнялось. Он медленно, с неохотой вышел из неё. И снова опустился между её ног. На этот раз не для ласк. Он увидел лёгкую, алую полоску на своих пальцах — след её ещё не зажившей невинности. Лицо его исказила гримаса боли — не физической, а душевной.
— Блядь… что же я натворил… Маленькая, прости, я конченный урод, я её совсем порвал, тебе же больно… — его голос сорвался на шёпот.
И он, не раздумывая, снова опустился между её ног и начал слизывать её кровь своими губами. Нежно. Почти с религиозным трепетом, как будто вкушал не боль и не позор, а священную сущность их союза, печать, которую они поставили друг на друге. Она лежала, не в силах пошевелиться, наблюдая за этим шокирующим, самым интимным актом поклонения. Этот всесильный, страшный, властный Марк Орлов, на коленях перед ней, пил её боль, её жертву, её самую сокровенную, хрупкую суть. И в этот момент она поняла, что он её. Полностью. И она — его. Навсегда. Какая-то внутренняя стена окончательно рухнула. В этом жесте было всё — и прощение, и принятие, и безграничная, родившаяся в муках нежность.
Потом они просто укрылись, не вставая. Прижались друг к другу, кожа к коже, потные, липкие, пахнущие сексом, слезами и друг другом. И начали болтать. Обо всём на свете. Смешные, нелепые истории из детства: как она в шесть лет выпала из лодки на пруду и чуть не утонула, а её спас старый рыбак, а он в тринадцать— украл у директора детдома портфель с важными документами и закопал его в огороде, а потом три дня делал вид, что помогает искать. Глупые, наивные мечты: она хотела разводить орхидеи в огромной оранжерее, а он — купить свой остров и запретить там Wi-Fi, чтобы никто не мог его найти. Страхи: она боялась высоты, темноты в чужом месте и остаться одной навсегда, он — тишины (потому что в тишине слышны голоса прошлого) и… потерять её. Просто произнести это вслух заставило его сжать её ещё сильнее.
Они говорили до тех пор, пока слова не начали путаться, сливаться, а веки не стали тяжелеть, смыкаясь сами собой под убаюкивающий шум дождя за окном.
Он обнял её последний раз перед сном, притянул так близко, как только мог, а она уткнулась носом в его шею, втягивая его запах — кожи, мыла, чего-то неуловимо мужского, сильного и своего. И они уснули. Сладко. Глубоко. В полной, безоговорочной, первобытной безопасности объятий друг друга.
Они не догадывались, не могли даже предположить, что эта идиллия, этот хрупкий, прекрасный, только что родившийся мирок в доме над заливом — их последняя спокойная ночь. Что завтра солнце взойдёт над другим миром. Миром, где их едва зародившейся, хрустальной связи между двумя одинокими, израненными душами, нашедшими друг друга в кромешной тьме, предстоит выдержать не физическое испытание, а что-то гораздо более опасное и коварное.
Глава 16. ПОРОГ
Утро не наступило. Оно вползло в спальню дома на заливе тихой, серой волной беспокойства. Свет за окном был не золотым, а свинцовым, тяжёлым, обещающим не день, а испытание. Тая открыла глаза не от солнечного луча, а от пустоты. Место за её спиной, где всю ночь грело его тело, было холодным. Она повернулась и застыла.
Марк сидел на краю кровати, его могучая спина, обычно такая прямая и неприступная, была сгорблена под невидимой тяжестью. Он смотрел в окно, где залив бушевал чёрной, пенящейся водой, и в его неподвижной позе читалась такая глубокая, безысходная тоска, что у Таи сжалось сердце.
— Марк? — её голос прозвучал тихо, как шёпот в гробнице.
Он вздрогнул,словно его выдернули из иного, страшного мира. Медленно, с неохотой, повернул голову. Его лицо в сером свете было пепельным, а глаза… В этих стальных, всегда таких уверенных глазах, плавала настоящая, животная тревога. Та, что не поддаётся контролю.
— Не спал, — проскрипел он, и голос его был сухим и хриплым, будто он всю ночь кричал в подушку. — Сука, как будто на душе кто-то в сапогах топчется. Скребёт, Тая. Скребёт когтями.
Она поднялась, подползла к нему сзади, обвила его руками, прижалась лицом к его обнажённой спине, к тёплой коже, под которой чувствовалось напряжение каждого мускула, каждой связки. Она целовала его лопатку, плечо, пытаясь растопить этот лёд.
— Что такое? Скажи.
Он схватил её руки, прижал их к своей груди, где сердце билось тревожно, неровно, как у загнанного зверя.
— Маленькая, — выдохнул он, и в этом слове была вся его немыслимая, всепоглощающая слабость. — Я бы… Блядь, я бы тебя отсюда никогда не выпускал. Навеки запер бы. Выбросил бы ключ в этот залив. Сделал бы эти стены нашим целым миром. Пиздец, как же мне не хочется переступать этот порог. Как будто за ним… всё кончается.
Она молчала, слушая этот стук — его личный метроном страха. Потом, оторвавшись, посмотрела ему в профиль. Его резкий, сильный подбородок был напряжён, губы сжаты.
— Марк Орлов, — сказала она, чётко и ясно, заставляя его встрепенуться. — Ты меня любишь?
Он замер. Совершенно. Прекратил дышать. Превратился в статую. Потом медленно, с невероятным трудом, повернулся к ней всем телом. Его лицо было искажено такой бурей противоречивых чувств, что в нём не осталось ничего от того холодного титана, которого все боялись. Только изумление, дикая, немыслимая радость и… древний, всесокрушающий страх. Он открыл рот. Ничего не вышло. Слово, которое он похоронил в себе двадцать лет назад, застряло в горле мертвецом.
Но его руки сами нашли её лицо. Огромные ладони, нежные и неуклюжие, взяли его, как самую хрупкую драгоценность. Его большие пальцы, шершавые, провели по её скулам, по линии бровей, по дрожащим губам. Он смотрел на неё так, будто видел перед собой чудо и призрак одновременно. Потом он просто притянул её. Вжал в себя с такой силой, что у неё хрустнули рёбра, а дыхание спёрлось. Он не целовал её. Он прижимал к себе, целуя её волосы, её лоб, её закрытые веки, вжимая в свою кожу, будто пытаясь вобрать в себя, спрятать от всего мира. И в этом сокрушительном, немом объятии, в этой дрожи его могучего тела было больше любви, чем во всех поэмах мира. Она поняла. По этому молчанию, по этому взгляду, полному обожания и ужаса. Она всё поняла без слов.
---
Их утро было лишено плоти. Оно было соткано из души. Из медленных, осознанных движений, из прикосновений, которые были не требованием, а просьбой, не захватом, а дарением. Он вёл её в душ, и они стояли под горячими струями, просто обнявшись, как двое детей, заблудившихся в тёмном лесу и нашедших друг друга. Он мыл её волосы, медленно, методично, с сосредоточенностью сапёра, разминирующего бомбу, а потом прижимал её к себе сзади, целуя в мокрый завиток на шее, и его тело дрожало.
— Чёртово предчувствие, — прошептал он ей прямо в ухо, и голос его сорвался. — Как будто я смотрю на тебя в последний раз. Как нож в живот. Держи меня, Тая. Не отпускай, а то развалюсь.
Она обернулась в его объятиях,взяла его мокрое, измученное лицо в ладони. Вода стекала с их ресниц, как слёзы.
—
Я с тобой, Марк. Я твоя. Никуда не денусь. Никогда не предам. Ни за что на свете. Ты — моё небо, моя земля и воздух, которым я дышу. Всё. Только ты. Запомни это навсегда.
В спальне, пока он натягивал джинсы, она подошла к нему босиком. Взяла его за руки, заставила опустить взгляд. И посмотрела ему прямо в глаза. Глаза её были огромными, прозрачными, как горные озёра, и в них не было ни тени лжи, ни игры, ни сомнения.
— Марк.
— Что, маленькая? — его голос был хриплым.
— Я люблю тебя.
Он отпрянул. Как от удара током. Сделал шаг назад, наткнулся на комод, и хрустальная ваза на нём зазвенела. Его глаза стали огромными. В них промелькнуло непонимание, шок, потом — неверие, а затем… Затем они вспыхнули. Так ярко, так ослепительно, что она на мгновение ослепла. Его лицо, всегда собранное в суровую маску, начало распадаться. Углы губ задрожали, потом растянулись в дикую, счастливую, почти болезненную улыбку. И он рассмеялся. Это был не смех. Это был взрыв души. Звук, вырвавшийся из самой глубины его израненного существа вместе со слезами, которые тут же хлынули по его щекам, оставляя блестящие дорожки.
— Ты… ты… — он не мог выговорить, захлёбываясь смехом и рыданиями. Он схватил её, поднял высоко-высоко, к потолку, закружил так, что у неё закружилась голова, и ревел, и кричал: — ЛЮБИШЬ! ТЫ МЕНЯ, БЛЯДЬ, ЛЮБИШЬ! БОЖЕ… Я… Я САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ УРОД НА ЭТОЙ ГРЕБАНОЙ ЗЕМЛЕ! Я ДОЖДАЛСЯ! СЛЫШИТЕ, ВСЕ МОИ ЧЕРТИ, Я ДОЖДАЛСЯ!
Он целовал её лицо, её шею, её руки, повторяя её имя как мантру, его счастье было таким огромным, таким вселенским, что, казалось, переполняло комнату, выплёскивалось в окна, гасило бурю в заливе.
— Она меня любит, Тая… — он прижимал её к себе, и его голос был полон изумления. — Мне больше ничего не нужно. Только ты. До конца.
— Вот прям только я? — она улыбнулась сквозь слёзы, играя, пытаясь вернуть его к реальности. — Я же тебе кучу хлопот доставляю… ммм? Непутёвая.
Он притянул её к себе,приглушил свой смех, и его голос стал низким, серьёзным, проникновенным до боли.
— Маленькая моя. Заноза вредная. В самое сердце. До самой смерти. До моего последнего вздоха. Хочу встречать твои первые седые волосы и целовать их. Хочу видеть морщинки у твоих глаз и помнить, над чем ты смеялась. Нянчить наших детей. Качать наших внуков. И умереть как в той дурацкой сказке — в один день с тобой. Чтобы не пришлось жить ни секунды в мире, где тебя нет.
Она застыла в его объятиях, не веря своим ушам. Её сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выпрыгнет. В голове пронеслось, ясно и громко: «Пиздец. Он меня любит. Настоящей, взрослой, страшной любовью. И он скажет это. Обязательно. Я буду ждать. Я дождусь».
---
За завтраком тень вернулась, тяжёлая и липкая, как смола. Тая отпила глоток остывшего кофе и поставила чашку с глухим стуком.
— Сегодня… я должна увидеться с Андреем. Поговорить. Попросить прощения.
Воздух в просторной кухне мгновенно стал ледяным, густым, трудным для дыхания. Марк медленно, с преувеличенной осторожностью, поставил свою кружку. Его пальцы побелели на фаянсе. Глаза потемнели, стали цветом грозового неба.
— Я буду рядом. В машине. Под окнами. Но буду.
— Нет, Марк. Это моё. Моя ответственность. Моя вина перед ним. Я должна сделать это сама. Глаза в глаза. Честно. Это глупо, по-детски. Иначе это… это будет трусость.
Он встал так резко,что тяжёлый дубовый стул отъехал с визгом и грохотом упал на пол.
— Трусость — это лезть в пасть к волку одному! — его голос прогремел, наполненный такой дикой, неконтролируемой злобой и страхом, что Тая невольно отшатнулась. — Мне не нравится этот выблядок, Тая! Сука, он не просто «нормальный парень»! Он скользкий, как уж! Он гнилой изнутри до самого донышка, я таких, блядь, за версту чую! Мы таких с пацанами ещё в детдоме пиздили первыми, пока они из-за угла кирпичом по башке не давали! У меня предчувствие… чёртово, ледяное предчувствие, что если я тебя туда отпущу, то сломается что-то навсегда! Не хочу! Не могу!
Она выпрямилась, посмотрела ему прямо в глаза, не моргая. В её взгляде была не только любовь, но и стальная, непреклонная решимость взрослого человека, знающего, что такое долг.
— Я должна закрыть эту дверь, Марк. Чтобы наша дверь открылась начисто. Без скрипа старых петель. Два часа. Я обещаю. И я вернусь к тебе.
Дорога в город была пустынной и беззвучной. Казалось, весь мир замер в ожидании. Они ехали, не говоря ни слова, но её маленькая рука лежала в его огромной ладони, и их пальцы были сплетены так крепко, так отчаянно, что казалось, они срослись в один живой, трепещущий узел.
Её мысли были густым, тёмным потоком: «Как найти слова? Какие слова могут искупить грех сломанной жизни? Как посмотреть в глаза человеку, чью судьбу я перечеркнула одним своим безумным выбором? Сказать: «Прости, я полюбила того, кто причинил тебе невыносимую боль, кто унизил тебя»? Господи, я так боюсь. Но я обязана. Я должна выдержать этот взгляд, принять на себя всю тяжесть его боли, чтобы очиститься. Чтобы наше с Марком будущее — это хрупкое, только что родившееся чудо — не было отравлено ядом невысказанного, неоплаченного долга. Чтобы, когда он будет обнимать меня, я не чувствовала за спиной холодное дыхание чужой сломанной судьбы».
Его мысли были хаосом, ураганом, сметающим всё на своём пути: «Два часа. Сто двадцать минут. Семь тысяч двести секунд. Она выйдет, улыбнётся этой своей светлой, беззащитной улыбкой, и мы уедем. Начнём всё сначала. С чистого листа, как она говорит. Только бы это проклятое, чёрное чувство… эта тяжесть в желудке, будто проглотил раскалённые угли… Только бы ничего не случилось. Она любит меня. Она сказала. Она смотрела мне в глаза и сказала. Этого должно хватить. Этого должно хватить, чтобы защитить её от всего зла этого мира, от этой подлой, ядовитой твари. Должно. Но почему тогда каждый инстинкт, каждая клетка тела кричит, чтобы я развернулся сейчас же, схватил её и вёз обратно, в свою крепость, подальше от всех этих людей, от всей этой грязи? Почему мне кажется, что я провожаю её в последний путь?»
Он остановил машину у её дома, у старой, облупившейся пятиэтажки, которая казалась таким убогим, таким жалким памятником её прошлой жизни. Повернулся к ней. Его лицо было пепельным, как будто вся кровь отлила от кожи.
— Два часа, Тая. Ровно. Я приеду за тобой. Буду ждать здесь.
Она кивнула, её горло свело от внезапной тоски.
— И слушай сюда, — он сунул ей в руки телефон, и его пальцы были ледяными, неживыми. — Я забил номера. Первый — Димона. Второй — Егора. Если что… если меня не будет рядом, если что-то случится, если тебе понадобится помощь, если тебе просто будет страшно — звони им! Сразу! Не думай! Они приедут быстрее, чем ты успеешь мигнуть. Они спасут. Любой ценой. Чувство у меня… пиздец нехорошее, Тая. Как будто сердце сейчас разорвётся. Как будто я теряю тебя навсегда.
Она улыбнулась ему — той самой, светлой, безгранично доверчивой улыбкой, которая когда-то сожгла все его защиты дотла. Наклонилась, поцеловала его в губы — нежно, но твёрдо, вкладывая в этот поцелуй всю свою любовь и обещание вернуться.
— Два часа, Марк Анатольевич, — звонко сказала она, и в её глазах вспыхнули знакомые озорные искорки. — И я ваша. Навсегда. И точка.
Она вышла из машины.Он сидел и смотрел, как её стройная фигура в его огромном свитере скрывается за стеклянной дверью подъезда. Дверь захлопнулась с тихим, окончательным щелчком. Он не знал, что только что видел её в последний раз — «живой», любящей, своей.
---
Квартира Андрея. Несколькими часами ранее. Склеп.
— Сыночек, может, всё-таки заявление напишем? — голос матери висел в воздухе тонкой, дрожащей ниточкой бессилия. — Посмотри на себя, родной… Ты же еле на ногах стоишь!
Андрей сидел,сгорбившись, в кресле. Его лицо было сине-багровым полотном жестокости и боли, на котором выделялись только глаза. Не глаза — щёлочки, из которых сочилась холодная, густая, выдержанная годами ненависть. Та самая, что копилась под удобной, социально одобряемой маской «хорошего парня, сына, жениха», и теперь, сорвав все предохранители, выплеснулась наружу, обнажив гнилое нутро.
— Какое заявление, мама? — его голос был тихим, ровным, почти ласковым, и от этого становилось не по себе. — Ты бы видела этих «людей». Это не люди. Это звери в дорогих костюмах, которые купили себе право всё. А Орлов… это вообще не существо. Это демон во плоти. У них вся полиция на подхвате, все суды в кармане. Он меня не просто избил. Он унизил так, как я не думал, что возможно. Показал мне, что я — ничто. Пыль под его каблуком. И её… просто взял. Как вещь в супермаркете. Без спросу.
— Андрюша, оставь… Пожалуйста… Может, это и к лучшему… — мать протянула к нему руку, но он отстранился, будто от прикосновения к гаду. — Девочка хорошая, но… видно, судьба такая… Встретишь другую, получше, добрее…
— Другую? — Андрей медленно, с хрустом в шее, повернул к ней голову. Его губы растянулись в кривую, липкую, мерзостную улыбку, которая не дотягивалась до глаз. — Нет, мамочка. Со мной так не поступают. Меня не унижают безнаказанно. Со мной она не будет — это факт. Она уже испачкана этими деньгами, этой грязью, этим насилием. Но и с ним… — он сделал паузу, смакуя свою мысль, как гурман смакует редкий, изысканный яд. — С ним она тоже не будет. Я устрою всё. Красиво. Тонко. Без шума и пыли. Она мне уже не нужна — потрёпанная, чужая, испорченная. Но я сделаю так, что он смотреть на неё не сможет. Чтобы его тошнило от одного её имени. Чтобы его «великая любовь» превратилась для него в вечный кошмар. Отомщу им обоим. И ему — за физическую боль. И ей — за моральное предательство. Тихо. Элегантно. Как и подобает интеллигентному человеку.
---
Тая, войдя в свою пустую, запылённую за время отсутствия квартиру, где каждый предмет кричал о прошлой, мёртвой жизни, сделала глубокий, дрожащий вдох и набрала номер. Её пальцы плохо слушались.
— Андрей? Это я. Можешь… приехать? Мне нужно поговорить.
Его голос в трубке был удивительно мягким,спокойным, почти прежним.
— Конечно, Тая. Я сейчас. Подожди меня. Я еду.
Он приехал через двадцать минут. Увидев его распухшее, избитое лицо, нос, заклеенный пластырем, и синяки под глазами, её сдавило чувство вины такое острое, такое режущее, что перехватило дыхание и в глазах потемнело.
— Проходи… Садись, пожалуйста. Извини, тут беспорядок, я…
— Ничего страшного, — он улыбнулся, и улыбка эта была неестественно мирной, застывшей, как у куклы. — Может, на прощание… чаю? Для памяти. Как раньше.
Она, почувствовав слабый, обманчивый луч надежды от его спокойного тона, кивнула, ощущая странное облегчение.
— Конечно. Сейчас поставлю.
Пока она возилась на кухне, роняя ложку от дрожи в руках, он, с отточенными движениями опытного мошенника, незаметно вынул из кармана маленький, прозрачный пакетик. В момент, когда она отвернулась к шкафу за чашками, быстрым, точным движением всыпал белый, кристаллический порошок в её кружку и аккуратно размешал той же ложкой, следя, чтобы не осталось и намёка на крупинки.
Они сидели за кухонным столом, который внезапно показался ей огромным и пугающим. Она говорила, путалась, слёзы подступали к горлу, превращая слова в бессвязное, жалкое месиво. Она изливала душу: о внезапности, необъяснимости чувств, о своей растерянности, о чудовищной, невыносимой вине, которую ощущает каждой клеткой.
— Я всё понимаю, Тая, — говорил он, и его голос тек, как густой, сладкий сироп, заливая всё вокруг. — Так бывает. Сердцу не прикажешь. Я не держу зла. Честное слово. Давай просто… останемся друзьями. Хорошими, добрыми друзьями. Выпей чаю, успокойся. Всё наладится. Жизнь, она ведь длинная, всё ещё будет.
Она сделала глоток. Чай был горьковатым, но она списала это на нервы и плохой сорт. Через несколько минут в висках застучало, комната поплыла перед глазами, поплыл и голос Андрея, став далёким и невнятным. Ноги стали ватными, руки тяжёлыми, как свинец.
— Андрей… мне… странно… очень нехорошо…
— Всё хорошо, Тая. Ты просто переволновалась. Слишком много эмоций за последние дни. Пойдём, приляг. Отдохнёшь. Всё пройдёт.
Он подхватил её на руки — легко, несмотря на собственные травмы, — отнёс в спальню. Раздел до гола, уложил на кровать, поправил подушку под её безвольной головой. Потом методично, со странным, почти клиническим спокойствием, разбросал вокруг её вещи, её нижнее бельё, создавая тщательно продуманную, грязную, откровенную картину недавней страстной близости. Сам разделся до трусов, лёг рядом, притянул её безвольное, отключённое тело к себе, приняв позу двух любовников, уснувших в обнимку после бурного, животного секса. Дверь в спальню оставил широко открытой, чтобы первый же взгляд, брошенный внутрь, увидел всё и не оставил места для сомнений.
Затем взял её телефон. В контактах нашёл «М». Не «Марк». Не «Орлов». Просто «М». Нажал вызов.
Трубку взяли почти мгновенно,на первом же гудке.
— Алё, маленькая? — голос Марка был напряжённым, но в нём слышалась улыбка, лёгкость, счастливое нетерпение. — Уже всё? Прогнала этого чмыря, этого уёбка недоделанного? Тая? Ты там?
Андрей в это время тряс её за плечо, пытаясь выбить хоть какой-то звук. Она лишь бессмысленно прошептала что-то, губы её безвольно шевельнулись, и из горла вырвался тихий, ничего не значащий стон. Андрей поднёс телефон очень близко к своим губам и сам начал издавать звуки: притворные, похотливые стоны, шёпот, полный фальшивой нежности и страсти.
—Ох, Тая… ну что ты делаешь… Я же так соскучился… Ты вся мокрая… — Он сделал ряд откровенно влажных, похабных звуков, имитируя поцелуи, ласки, скольжение тел, тяжёлое дыхание.
—Тая?! — голос Марка в трубке превратился в ледяной, режущий, нечеловеческий рёв. Полная смена тона за доли секунды. — Ты где? Что там происходит?! ТАЯ, ОТВЕЧАЙ МНЕ, БЛЯДЬ! ТАЯ!
Андрей бросил телефон на кровать рядом с её головой. Он оставался включённым. На линии повисла тяжёлая, многословная, давящая тишина, наполненная лишь прерывистым, дистанционным дыханием Марка и фоновыми звуками квартиры.
---
Марк. Дорога к ней. Крушение вселенной.
Первая секунда после того голоса в трубке — это была не мысль. Это был физический удар кувалдой в солнечное сплетение. Воздух вышел из лёгких со свистом, и мир за окном машины, который секунду назад был просто дорогой в серый город, вдруг закружился, поплыл, распался на отдельные, не связанные между собой куски абсурда: мигающий зелёный глаз светофора, грязный борт грузовика с рекламой, лужа на асфальте, отражающая хмурое небо. А в голове — один только, белый, беззвучный, выжигающий всё на своём пути вопль: «НЕТ».
Потом мысль, прошивающая мозг, как раскалённая игла: «ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ». Но тут же, следом, как ядовитый двойник, приползла другая: «А МОЖЕТ. ОНА ЖЕ ОБМАНЫВАЛА ТЕБЯ. ОНА ЖЕ СКАЗАЛА, ЧТО ЛЮБИТ. А ЭТО ВСЕ ОНИ ГОВОРЯТ. ЧТОБЫ ПОЛУЧИТЬ. ЧТОБЫ ИСПОЛЬЗОВАТЬ. ЧТОБЫ СЛОМАТЬ».
«НЕТ, ОНА НЕ ТАКАЯ. ОНА СМОТРЕЛА МНЕ В ГЛАЗА. ЦЕЛОВАЛА. ОБНИМАЛА. ПЛАКАЛА».
«А ОН СМОТРЕЛ ТЕБЕ В ГЛАЗА, КОГДА КЛЯЛСЯ В ВЕРНОСТИ? А ОНА? ВСЕ СМОТРЯТ В ГЛАЗА, КОГДА ВРУТ. ЭТО ПЕРВОЕ, ЧЕМУ УЧАТСЯ ЛЮДИ, КОГДА ПЕРЕСТАЮТ БЫТЬ ДЕТЬМИ».
Он не помнил, как рванул с места, как вжал педаль газа в пол, проминая коврик. Машина взревела, рванув вперёд, срываясь, как бешеный, раненый зверь. Город за окном превратился в размазанную, бессмысленную акварель — пятна цвета, линии, свет фар встречных машин, которые пролетали мимо с воющим звуком, не оставляя следа в сознании. Его руки судорожно сжимали руль, костяшки побелели, пальцы впились в кожу. Дыхание стало частым, поверхностным, как у загнанной собаки, в груди что-то хрипело и рвалось.
«ЕСЛИ ТЫ ТРОНУЛ ЕЁ… ЕСЛИ ТЫ ХОТЬ ПАЛЬЦЕМ, БЛЯДЬ, КОСНУЛСЯ… Я ТЕБЯ В ПОРОШОК СОТРУ! Я ТЕБЯ КОСТИ ПЕРЕЛОМАЮ ТАК, ЧТО ТЫ ИХ В ГРОБУ БУДЕШЬ ЧУВСТВОВАТЬ! Я ТЕБЯ ЖИВЬЁМ В ЗЕМЛЮ ЗАКОПАЮ ТАК, ЧТО ДАЖЕ ЧЕРВИ НЕ НАЙДУТ, СУКА! ОНА МОЯ! МОЯ! ТЫ СЛЫШИШЬ, ТВАРЬ?! МОЯ!»
Он орал это в салон машины, в рёв двигателя, в свист ветра за стеклом. Слёзы текли по его лицу, горячие, солёные, позорные, смешиваясь с дождём, который начал накрапывать на лобовое стекло. Он их не вытирал. Не было сил. Он нёсся, обгоняя всё на своём пути, лавируя между машинами с инстинктивной ловкостью, вжимаясь в повороты, и каждый его нерв был натянут как струна, готовая лопнуть с оглушительным звоном. Страх, ярость, боль, ощущение самого чудовищного предательства в жизни — всё смешалось в один чёрный, кипящий котёл безумия, из которого вот-вот должно было выплеснуться пламя, способное спалить весь мир дотла.
Он влетел во двор, бросил машину с работающим двигателем и распахнутой настежь дверью, в несколько прыжков, по три ступеньки за раз, взлетел по лестнице, не чувствуя своих ног. Дверь в её квартиру была приоткрыта. Он ворвался внутрь, и его встретила тишина. Не мирная. Гробовая. Предательская. В воздухе витал беспорядок, запах пыли, её духов — сладких, лёгких, родных — и чего-то чужого, мужского одеколона, который врезался в ноздри, как пощёчина, как плевок в душу.
— Тая?! — закричал он, и его голос сорвался, прозвучав дико и незнакомо даже ему самому в этой звенящей тишине. Он ворвался в спальню.
И мир остановился. Перестал вращаться. Замер.
Её кровать. Она лежала на ней, абсолютно голая, как в первый день творения. Белая, хрупкая, прекрасная. Волосы растрёпаны и прилипли ко лбу и щекам, лицо повёрнуто в сторону, веки сомкнуты. Она спала. Или была без сознания. Дышла тихо, ровно. Рядом с ней, в одних трусах, полусидел, облокотившись на подушку, Андрей. На его лице было не выражение боли, стыда, страха или смущения. Было сияющее, откровенное, злобное торжество. Удовлетворение мелкого, ничтожного хищника, который наконец поймал не саму добычу, а лишь смог насрать в её гнездо.
— Тссс, — с наигранной, сладкой, тошнотворной нежностью произнёс Андрей, прикладывая палец к своим перебитым, распухшим губам. — Ты разбудишь. Она устала. Мы… очень хорошо, очень душевно помирились. После таких искренних, таких глубоких извинений она просто вырубилась. От счастья, наверное. Видишь? Совсем моя. Снова. Как и должно было быть.
Что-то в Марке тихо, необратимо, окончательно надломилось. Не хрустнуло. Просто… сломалось. Как хрупкая стеклянная палочка, перегнутая пополам. Он не помнил, как оказался рядом. Не помнил, как его рука сжалась в кулак, вобрав в себя всю ярость, всю боль, всю разрушенную вселенную. Первый удар пришёлся Андрею прямо в уже разбитый нос — с отвратительным, сочным хрустом ломающегося хряща, с брызгами тёмной, густой крови. Второй — в солнечное сплетение, заставив того согнуться пополам с хриплым, бессильным всхлипом, лишившим воздуха. Марк не видел, не слышал, не думал. Он бил. Снова и снова. Сбивал с ног, пинал, когда тот упал на пол, скорчившись в позе эмбриона. Он бил в живот, в рёбра, в лицо, в пах — везде, куда попадало, с методичной, холодной яростью автомата. В нём не было азарта, не было горячки мести. Было холодное, беззвучное, абсолютное отчаяние, превращающееся в ледяную, кристально ясную целеустремлённость уничтожения. Каждый удар, каждый хруст, каждый стон были немым криком, который выл внутри него, разрывая его изнутри: «ОНА СКАЗАЛА, ЧТО ЛЮБИТ! ОНА СМОТРЕЛА МНЕ В ГЛАЗА! ОНА ЦЕЛОВАЛА МЕНЯ! ОБНИМАЛА! ОНА БЫЛА МОЕЙ! МОЕЙ! А ТЫ… ТЫ…»
Андрей захлёбывался кровью, пытаясь ползти к выходу, оставляя за собой красный, скользкий след по линолеуму. Марк на мгновение очнулся, словно вышел из транса. Его взгляд, затуманенный красной пеленой безумия, упал на Таю. Она лежала неподвижно, без сознания, грудь едва поднималась в такт тихому дыханию. Потом он увидел её телефон на кровати, рядом с её головой. Открытый вызов. На его имя. В его глазах на секунду вспыхнула дикая, безумная, последняя, отчаянная надежда. «МОЖЕТ, ОНА ПЫТАЛАСЬ ПОЗВОНИТЬ? МОЖЕТ, ЭТО БЫЛ КРИК О ПОМОЩИ? МОЖЕТ, ЕЁ ЗАСТАВИЛИ…» Но тут же, как удар обухом по затылку, пришло осознание, холодное и убийственное: телефон был просто брошен. Она не говорила. Она не кричала. Она… лежала. Рядом с ним. Обнажённая. «Уставшая».
Андрей, хрипя и плюясь кровью, прошипел сквозь разбитые губы, глядя на него снизу вверх с тем же мерзким торжеством:
— Ну что, Орлов? Понравилось шоу?.. Она над тобой здорово посмеялась… Хотела влюбить, отомстить за унижение… Поиграть с большим боссом… А потом… ко мне вернулась. Живи теперь с этим, сволочь…
Эти слова стали последней каплей, переполнившей чашу. Марк заорал — нечеловеческим, животным, раздирающим глотку звуком, в котором была вся его сломленная, разорванная на части душа. Он вцепился в Андрея, тряся его, как тряпку, пригвоздив к полу.
— ВРЁШЬ! ЗАМОЛЧИ, ТВАРЬ! ОНА НЕ ТАКАЯ! — он орал и каждый новый удар теперь был направлен не просто в тело, а в эту ложь, в этот яд, который отравлял его последнюю надежду. — Я ТЕБЯ, УЁБОК, СГНОЮ! ТЕБЯ НИ ОДНО ПРИЛИЧНОЕ МЕСТО В ЭТОМ ГОРОДЕ НЕ ВОЗЬМЁТ! НИ В СТРАНЕ! А ВОЗМОЖНО, И ЗА ЕЁ ПРЕДЕЛАМИ! ТЫ КОНЧЕНЫЙ! СЛЫШИШЬ?!
— Врать? — хрипел Андрей, выплёвывая осколок зуба. — Сам посмотри… Лежит, довольная… Твоя «великая любовь»…
Но Марк уже не слушал. Он отшвырнул его, как пустую, окровавленную оболочку, в угол. Его взгляд снова метнулся к Тае. К телефону. К этой немой, ужасающей картине. И наступила тьма. Окончательная, всепоглощающая, бездонная. Свет погас. Надежда умерла. Он обернулся, посмотрел на окровавленное, хрипящее, но всё ещё дышащее тело в углу, которое уже не было угрозой, а было просто куском мяса, и… развернулся. Не к Тае. От неё. Выбежал из квартиры. Сорвался с лестницы, чуть не упав с разбега. В машину. Завёл. Рывок с места, рвущий резину.
---
Марк. Дорога от неё. Падение в бездну.
Первые минуты — это был просто рефлекс. Тело вело машину по знакомой дороге, а сознание было выжженной, пустой пустыней, где не было ни мысли, ни чувства, только гулкая, звенящая пустота. Потом, когда городские улицы сменились загородной трассой, когда по лобовому стеклу забарабанили первые тяжёлые, настойчивые капли осеннего дождя, в эту пустыню пришла боль. Не острая. Тупая, глухая, разрывающая, как будто кто-то взял его внутренности и медленно, с хрустом, выворачивал их наизнанку. Она поднялась из самого нутра, из той чёрной дыры, которая образовалась на месте того, что он ещё утром называл душой, сердцем, смыслом.
Она заполнила всё. Каждый мускул, каждую клетку, каждую извилину мозга. Он ехал, и слёзы текли по его лицу непрерывным, горячим потоком, смешиваясь с дождём на щеках, капая на руки, судорожно сжимающие руль. Он не пытался их остановить. Зачем? Для кого?
«ТЫ ЛЮБИШЬ? — его мысли вылились наружу, в тихий, хриплый шёпот, который был громче любого крика в реве двигателя и воя ветра. — НЕ ПРЕДАШЬ? ТЫ — ВСЁ, ЧТО У МЕНЯ ЕСТЬ! ВСЁ, ЧТО КОГДА-ЛИБО БЫЛО… И ВСЁ, ЧТО БУДЕТ… ВРЁШЬ, БЛЯДЬ! ВСЁ ЛОЖЬ! КАК И ОНА! КАК И ВСЕ ОНИ, СУКИ! ВСЕ ОБМАНЫВАЮТ! ВСЕ ПРЕДАЮТ! Я ДОЛЖЕН БЫЛ ЗНАТЬ… ДОЛЖЕН БЫЛ ПОМНИТЬ… НИКОМУ НЕЛЬЗЯ ВЕРИТЬ… НИКОГДА…»
Боль была теперь не эмоциональной. Физической, осязаемой. Как будто кто-то взял его грудную клетку и медленно, с хрустом, разламывал её пополам, вырывая ещё бьющееся, окровавленное, кричащее от боли сердце. Образы стояли перед глазами, накладываясь друг на друга, не давая дышать: её улыбка за завтраком, когда она протянула ему кусок хлеба с мёдом. Её слова «Я люблю тебя», сказанные так тихо, так искренне, что, казалось, от них дрожал воздух в комнате. И тут же, накладываясь, как два кадра на одной плёнке, — мерзкая, грязная, отвратительная картина в спальне. Её обнажённое, безвольное, прекрасное тело. Рядом — он. Его руки. Его торжествующая, гадкая улыбка.
Слова Андрея звенели в ушах, смешиваясь с её утренним признанием, создавая чудовищный, невыносимый диссонаанс. «Хотела влюбить, отомстить за унижение». Ложь? Правда? В этот момент какая разница, если перед глазами — один и тот же образ: её наготу разделил с другим. Его мир, который он начал строить вокруг неё за эти сутки — хрупкий, сияющий, единственно ценный мир, где было солнце, тепло, смысл и будущее, — рухнул в одно мгновение. Не просто рассыпался. Взорвался изнутри, похоронив его под тоннами боли, стыда, обломков иллюзий и самоуважения. Не осталось ничего. Ни силы, которой он так гордился и которая оказалась бесполезной. Ни ярости, которая двигала им всю жизнь и которая теперь выгорела дотла. Ни холодного расчёта, который всегда выручал. Только вселенская, чёрная, беззвёздная пустота. И боль. Такая острая, такая всеобъемлющая, такая убийственная, что продолжать дышать с ней было невозможно. Жить — тем более. Каждый вдох был пыткой. Каждое биение сердца — напоминанием о предательстве.
Инстинктивно, не думая, он свернул с трассы на знакомый разбитый съезд. Сюда, в эту промзону, когда-то давно привозили «разбираться». Здесь были заброшенные цеха, обветшалые склады с выбитыми стёклами, похожие на черепа мертвых великанов. Дорога превратилась в колею, машину бросало на ямах, но он не сбавлял хода. Его взгляд, остекленевший и пустой, выхватил в свете фар то, что искало его подсознание. Торцевая стена старого кирпичного цеха. Массивная. Слепая. С облупившейся штукатуркой и ржавой арматурой, торчащей, как рёбра. Бетонный фундамент у её подножья. Идеальная, прочная, неподвижная точка конца.
Мысль пришла ясная, холодная и простая, как математическая формула. Стена не отступит. Стена не обманет. Стена положит конец этой боли. Раз и навсегда.
Он не сбросил скорость. Наоборот. Его нога, холодная и онемевшая, с последней, финальной, абсолютной решимостью вдавила педаль газа до самого пола, до упора. Машина взревела, рванув вперёд по лужам и щебню, превратившись в снаряд, в молот, в таран собственной судьбы. Он отпустил руль. Руки упали на колени. Он смотрел прямо перед собой на быстро приближающуюся, неровную кирпичную кладку, и его лицо в свете фар было абсолютно спокойным. Пустым от всего. От боли. От ярости. От воспоминаний. От надежды. Оставалось только одно. Имя. Одно-единственное имя на этой земле, которое что-то ещё значило.
— Тая… — прошептал он в последний раз, губами, которые больше никогда не произнесут ни слова, не коснутся ничьей кожи. И это имя было не проклятием. Не упрёком. Не обвинением. Оно было прощанием. И прощением. Ей. Себе. Всей этой проклятой, прекрасной, разбивающей сердца жизни.
«Ауди» на полном, бешеном ходу, не снижая скорости, врезалась в бетонное основание стены чуть левее центра.
Звук удара был коротким, сухим и страшным — глухой, сокрушительный удар, звон бьющегося стекла, скрежет рвущегося металла, хруст ломающихся пластика и костей, слившиеся в один мгновенный, оглушительный аккорд разрушения. Капот сложился гармошкой, мгновенно вжавшись до самой перегородки салона. Лобовое стекло превратилось в паутину белых трещин, а потом осыпалось внутрь тысячью осколков. Подушки безопасности выстрелили с резким хлопком и тут же обвисли, бесполезные против такой силы.
Потом наступила тишина. Глубокая, оглушительная. Прерываемая только шипением разорванных патрубков, редким потрескиванием остывающего металла и монотонным стуком дождя по крыше смятого автомобиля. Фары одной погасли, разбитые, из второй пробивался тусклый, косой луч, освещавший облако пыли и пара, медленно поднимавшееся к тёмному, безразличному небу.
---
Мир вернулся к Тае не светом, а адской, раскалывающей череп болью. Не пульсацией, а настоящими ударами тяжелого молота по вискам, каждый из которых отдавался тошнотворной волной от желудка к горлу. Во рту стоял тошнотворный, сладковато-гнилостный привкус – не просто перегара, а чего-то чужого, отталкивающего, как будто ее насильно кормили пеплом. Каждое движение отзывалось в теле глубокой, костной ломотой, будто ее всю ночь тащили по бетону. Стоны застряли в горле комом. Она инстинктивно потянулась, и холодное, сырое на ощупь одеяло соскользнуло с обнаженного плеча. Ледяная волна, острее ножа, пронзила кожу, заставив все мышцы судорожно сократиться. От этого спазма она в ужасе распахнула глаза.
Осознание накатило медленно, как черная, маслянистая волна. Она лежала абсолютно голая на холодной простыне. Это знание вонзилось в мозг лезвием паники. В комнате царил не просто беспорядок – настоящий хаос разрушения. Перевернутый журнальный столик, осколки хрустальной вазы, сверкающие, как осколки льда, на полу. Бутылки, валяющиеся, как павшие солдаты. Ее платье – то самое, черное, шелковое – висело на торшере, будто повешенный призрак. И вон те пятна на светлом паркете… Темные, бурые, отдающие медным запахом крови, который теперь пробивался сквозь алкогольный туман в ее сознании.
И в эпицентре этого апокалипсиса, прислонившись к стене, сидел Андрей. Но это была лишь жуткая пародия на того человека, которого она знала. Его лицо превратилось в опухшую, изуродованную маску. Сплошной фреской из сине-багровых синяков, рваных ссадин и запекшейся крови, которая черными ручьями стекала на воротник рубашки. Один глаз полностью заплыл, превратившись в узкую, воспаленную щель. Второй, стеклянный и невероятно живой от безумия, смотрел прямо на нее. Он сидел, сплевывая на паркет алые, вязкие сгустки, и при этом издавал звук — тихий, прерывистый, булькающий хрип. Это не был смех. Это был звук лопающегося в грязи пузыря, звук окончательной внутренней гнили.
— Что… что происходит?! — ее собственный голос сорвался не с криком, а с пронзительного, истеричного визга, в котором сплелись ужас, отвращение и полная потеря почвы под ногами. Она судорожно, с безумной силой натянула на себя одеяло, пытаясь укрыться, спрятаться, исчезнуть. Ее глаза, широко распахнутые от шока, метались по комнате, выхватывая ужас за ужасом. — Андрей?! БОЖЕ МОЙ, ПОСМОТРИ НА СЕБЯ! Ты меня… ты… ИЗНАСИЛОВАЛ?! — Последнее слово вылетело шепотом, полным такого омерзения, что ее снова затрясло. — Что с тобой случилось?! Что ты НАДЕЛАЛ?!
— Я к тебе пальцем не прикоснулся, — его голос был похож на скрежет ржавой пилы по кости, на бульканье в забитой канализации. Каждое слово давалось ему с мукой, сквозь хрип и кровь. — Ты мне противна до физической тошноты. Лежать с тобой, из-под этого выродка? Мне осточертело, Тая, до белого каления, до судорог, разыгрывать с тобой эту жалкую пародию! Держаться за ручки, шептать глупости, когда я тебя ТРАХАТЬ ХОТЕЛ ДО БЕСПАМЯТСТВА! А теперь… — он закашлялся, и его тело согнулось в мучительном спазме, на пол выплеснулась новая порция алой слизи. Когда он поднял голову, в его единственном глазе плясали демоны. — …теперь ты конченая. Никому не нужная грязь. Просроченная дрянь, которую выкинули на помойку. А твой Орлов… твой драгоценный, непогрешимый Марк… он ВСЁ ВИДЕЛ. Каждый кадр. Как ты тут валяешься, голая, «уставшая» после веселья. И он НИКОГДА-НИКОГДА-НИКОГДА тебе не поверит. Ни одному твоему слову. Ты взяла и раздавила мою жизнь, как таракана. А я… я просто сравнял с землей вашу. Сожгу её до тла. Я посадил между вами такую черную дыру, из которой вам никогда не выбраться. Будьте вы оба ПРОКЛЯТЫ. СГНИЕТЕ В ОДИНОЧЕСТВЕ.
Слова не просто обрушились на нее. Они пронзили насквозь, как ледяные сосульки, заморозив душу и разум. Сначала была пустота. Тишина. А потом смысл прорвался внутрь сокрушительным ледниковым обвалом, который раздавил все на своем пути – надежды, воспоминания, любовь, будущее. Она вскочила, забыв про стыд, про холод, про саму себя. Вцепилась пальцами в волосы, будто пытаясь вырвать из головы эту чудовищную реальность.
— ЧТО ТЫ СДЕЛАЛ?! — ее крик был не человеческим, а звериным воем, разрывающим глотку, полным такой вселенской, беспросветной агонии, что даже Андрей на мгновение смолк, ошеломленный этой чистой, кристальной силой отчаяния. — ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛ, ПОДЛЫЙ, ГНИЛОЙ УБЛЮДОК, ТВАРЬ! МАРК! ГДЕ МАРК?! ОТВЕЧАЙ!
Она металась по комнате, как раненая пантера в тесной клетке, спотыкаясь о хлам, ее босые ноги наступали на осколки, но она не чувствовала боли. Нашла телефон, валявшийся под креслом. Руки тряслись так бешено, так беспомощно, что она пять раз роняла скользкий, холодный аппарат, с тупым ужасом глядя, как он отскакивает по паркету. Наконец, удержала. Большой палец скользил по экрану, смазанному слезами и потом. Набрала номер. Единственный номер. Спасения.
Гудок. Один. Два.
Сердце замерло в груди,превратившись в комок льда.
«Абонент временно недоступен…»
Голос автоответчика, ровный, бездушный, женский, прозвучал не как констатация факта. Он прозвучал как окончательный, оглушительный приговор. Как хлопок дверью в ее лицо. Со всего размаха.
Андрей, с нечеловеческим, скрипучим усилием, с хрустом, от которого свело зубы, поднялся на ноги. Он пошатнулся, будто марионетка на оборванных нитях, и поплелся к выходу, оставляя за собой на полу прерывистый, алый след, как улитка слизь.
— Кричи, милая, — прохрипел он, не оборачиваясь. — Рви свою глотку в клочья. Зови его. Он уже далеко. И он никогда не вернется. Никогда.
Дверь захлопнулась. Не просто закрылась. Она грохнула с таким финальным, абсолютным звуком, будто в гробу захлопнулась крышка. Звук эхом раскатился по пустой, разгромленной квартире, по ее опустошенной душе.
Тишина, наступившая после, была глухой, давящей, звенящей. Она осталась одна. Совершенно, бесконечно, навсегда одна. Посреди руин не просто гостиной. Посреди руин своей жизни, своей доверчивости, своей любви, которую теперь, она это знала на уровне инстинкта, осквернили и утопили в грязи. Она медленно, как автомат, опустилась на колени, все еще сжимая в ледяных пальцах телефон. Обхватила себя голыми, покрытыми мурашками руками, пытаясь сдержать тряску, но ее била крупная, неудержимая дрожь, сотрясавшая все тело, выбивающая зубы.
Телефон Таи, лежавший на смятой, испачканной простыне, вдруг завибрировал, затанцевал на месте от настойчивого звонка. Она, вся в слезах, с лицом, распухшим от рыданий, с трясущимися, не слушающимися руками, схватила его, будто это была последняя соломинка в тонущем мире. Её сердце, уже разбитое, судорожно екнуло, ухнув в бездну слабой надежды. Она взглянула на экран. Мир рухнул окончательно.
Это был звонок не от Марка.
Это звонил Егор.
— Алё?— её голос был сломанным, чужим, сиплым от крика и слёз.
—Тая? Где ты? — это был голос Егора, но не привычный — бархатный, с лёгкой насмешкой. Резкий, как удар хлыста, без предисловий, натянутый как струна перед самым разрывом.
— Я…дома, — она всхлипнула, и это прозвучало как признание в полнейшей, абсолютной беспомощности.
— Не двигайся. Сиди. Никуда не выходи, не открывай никому. Димон уже выехал к тебе, он будет через минут десять, не больше.
— Егор,что случилось? — её голос дрогнул, предчувствуя самое страшное, самое непоправимое. — Твой голос… что-то не так. Где Марк? Почему он не отвечает?
На той стороне повисла тяжёлая, гробовая,давящая пауза. Такая долгая, что Тая уже подумала, связь прервалась, и мир окончательно рухнул. Когда Егор заговорил снова, в его голосе была сдавленная, клокочущая, бессильная ярость, непрожитое, дикое горе и что-то ещё — шок, неверие, отчаяние.
—Тая…держись. Крепись. Всеми силами. Марк… этот ебаный, конченый, долбаный идиот… Он врезался. На полном ходу, сука, в стену на какой-то промзоне. Его нашли… в машине… живого, еле-еле. Глубокая кома, множественные переломы, черепно-мозговая… но он жив, чёрт возьми, он дышит. Борется в реанимации. Держись. Он боец, он выживет. Он должен выжить. Держись за это.
Тишина в трубке была оглушительной. Абсолютной. Тая не дышала. Сердце остановилось где-то в горле. Мозг отказался обрабатывать слова. Они проваливались в какую-то чёрную, бездонную дыру, не долетая до сознания, не образуя смысла. Потом, из самой глубины её существа, из того места, где ещё секунду назад билось её собственное сердце, вырвался звук. Не крик. Не человеческий голос. Это был вопль. Долгий, пронзительный, раздирающий тишину и душу, полный такого абсолютного, такого вселенского, такой животной, нечеловеческой отчаяния и боли, что, казалось, само время должно было остановиться от него, звёзды — погаснуть, а земля — расколоться пополам.
—МААААРК!НЕЕЕЕЕТ! НЕ МОЖЕТ БЫТЬ! ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ! ВЕРНИСЬ! ВЕРНИСЬ, Я ТЕБЯ МОЛЮ! ПРОСТИ! ПРОСТИ МЕНЯ! МААААРК!
Она уронила телефон, схватилась за голову, вцепилась пальцами в собственные волосы и забилась в безмолвной, судорожной, животной истерике, её тело выгибалось дугой от немых, разрывающих рыданий, пока чёрная, беспросветная, милосердная пустота не нахлынула на неё, не поглотила целиком, унося в небытие, где не было ни этой страшной, разорванной на куски боли, ни этой убийственной надежды, ни этого разбитого, бессмысленного мира.
Глава 17. ОБЛОМКИ
ЗВОНОК. Он врезался не в тишину — он ворвался прямо в рвущийся на части, истеричный, бешеный стук его собственного сердца, разодрал его, как тупой нож плоть, как выстрел в упор, раскалённой пулей пройдя навылет через всю его привычную, хрупкую реальность.
— Алло, Егор?! — Голос Димона в трубке был не просто сдавленным. Он был изувеченным. Искалеченным. Глухим, словно его выдрали из самой глотки вместе с голосовыми связками, пропустили сквозь колючую проволоку, спрессовали ватой, пеплом и солью. Это был не голос — это был обломок голоса, окровавленный, зазубренный осколок того, что ещё недавно было смехом, братским «чё как» и «давай, по коням». Голос, уже тонущий в липкой, холодной бездне, цепляющийся за последний обрывок связи.
— Димон? Ты чего, бля? Что с тобой? — Егор вскочил с дивана, как от удара током в самое сердце. Каждое мышечное волокно, каждый нерв натянулся до предела, до хруста, готовая порваться струна. Сердце заколотилось в панической, дикой, безумной дроби, отдаваясь оглушительным гулом в ушах. — Что случилось? Говори! Немедленно!
Тишина в трубке была красноречивее самого пронзительного, душераздирающего крика. Она повисла, тяжёлая, густая, зловещая, как смола, как предсмертный хрип. Потом — звук. Не рыдание. Не стон. А низкое, хриплое, сдавленное горловое рычание. Звук живого существа, у которого только что на его глазах вырвали всё, ради чего стоило дышать. Звук, от которого по коже бегут ледяные пауки.
— Егор… пиздец. Полный. Абсолютный. Ебаааать… горе. Настоящее. Конец света. Всё.
— Чё, бля?! ЧЁ ТЫ СКАЗАЛ?! — Егор сжал телефон так, что пластик корпуса затрещал, подался, заскрипел, готовый рассыпаться в его белой от дикого, нечеловеческого напряжения руке. — Что ты сказал? Выражайся, ёб твою мать, немедленно! Говори чётко! Марк что? Димон, блять, ОТВЕЧАЙ!
— Марк… хлопнулся. На машине. В стену.
Три коротких, тупых, уродливых фразы. Всего несколько слов. Они повисли в воздухе между ними, острые и нереальные, как осколки разбитого зеркала сцены, в которых отражается лишь самый жуткий кошмар. Егор застыл. Весь мир вокруг — комната, тени от шкафа, тусклый свет уличного фонаря за окном, собственное прерывистое дыхание — накренился, ушёл из-под ног, поплыл страшной, волнующейся, кислотной картинкой. Пол ушёл в пропасть. Остался только этот ледяной, раскалённый добела нож в самое нутро, под самое сердце, который крутили и крутили, вырезая душу.
— ЧЕГО БЛЯ?! НЕТ! — Его собственный голос вырвался наружу не криком, а надорванным, хриплым, звериным рёвом, полным такой первобытной ярости и такого всепоглощающего, парализующего ужаса, что, казалось, стены комнаты задрожали, а в стакане на тумбочке заходила вода. — Что ты сказал? БЛЯЯЯЯДЬ, ДИМОН, СКАЖИ, ЧТО ТЫ ПОШУТИЛ! СКАЖИ, БЛЯДЬ, ПРЯМ СЕЙЧАС СКАЖИ! ЭТО НЕПРАВДА! ОН НЕ МОЖЕТ! МАРК НЕ МОЖЕТ ТАК!
Он орал в трубку, вжимая её в ухо так, что раковина горела, а в висках пульсировала чёрная, горячая, распирающая боль. Но в ответ — только этот тяжёлый, прерывистый, свистящий выдох, будто Димон пытался вдохнуть, а воздух был из битого стекла и колючей проволоки.
— Я не знаю… Я ничего не знаю, какие нахуй шутки, Ёжик? — Димон говорил обрывисто, с мучительными паузами, будто каждое слово давило ему на грудь бетонной плитой, выламывалось из горла с мясом и кровью. — Какие тут, блядь, могут быть шутки?! Звони Тае. Только… только, не напугай, аккуратнее. Скажи… скажи, я уже выезжаю за ней… На нашем месте, в старой заброшке, на том пятачке… он… он въехал в стену. Сам. Специально. Я ничего не знаю, ничего не понимаю, мне пока только это криком в трубку сказали. Он в реанимации, на Будапешьской. Я выезжаю, беру Таю, может, она что-то знает. Егор, блядь… Ёжик, держись…
— ЕДУ. СЕЙЧАС ЖЕ, — бросил Егор одним словом, которое разорвало ему горло, выжгло душу дотла и бросило в ледяную пустоту. И кинул трубку об стену. Она ударилась, взорвалась с сухим хрустом веером блестящих, острых, как бритва, осколков, разлетелась по потёртому линолеуму, как хрустальный, смертельный дождь. Но он уже не видел этого. Не слышал. Он не видел ничего, кроме одного лица. Наглого, улыбчивого, озорного, родного. Лица Марка. И за ним, за этой улыбкой — бесконечную, слепую, глухую, непробиваемо чёрную, холодную стену, которая теперь навсегда встала между ними, отрезав прошлое от возможного будущего.
---
Димон ворвался в квартиру Таи, дверь была не заперта — приоткрыта настежь, как зияющая, немая рана. И ещё с лестничной клетки, за два пролёта, сквозь шум крови в ушах, он услышал ТОТ звук. Не плач. Не истерика. А пронзительный, раздирающий душу на клочки, животный, первобытный вой. Звук, который рождается не в горле, а в самой глубине разорванного на части, растоптанного существа, когда боль превышает все возможные пороги. Вой, от которого кровь стынет в жилах, а по спине и рукам бегут ледяные, противные мурашки, сковывая движения. Он ворвался внутрь, толкнув дверь плечом.
Картина ударила по глазам, по сознанию, по всем чувствам, как удар прикладом по голове. Она металась посреди маленькой, уютной когда-то, а теперь разгромленной комнаты — опрокинутый стул, ваза в мелких, сверкающих осколках на полу, разбросанная одежда. Она была почти голая, прикрытая лишь скомканной, сползшей с плеч простынёй, с телом, покрытым гусиной кожей от холода и шока. Но лицо… Лицо было искажено таким абсолютным, космическим горем, такой вселенской, невыносимой болью, что Димон на миг отпрянул, физически ощутив удар в грудь, захлебнувшись этим страшным зрелищем. Это было не человеческое лицо, а маска невыносимых, запредельных страданий, где всё — брови, рот, щёки — было сведено в одну судорожную гримасу агонии.
Увидев его, она бросилась к нему — не бегом, а каким-то спотыкающимся, судорожным, почти падающим движением раненого зверька. Вцепилась в него, в его шею, мёртвой, нечеловеческой, цепкой хваткой утопающего. Её длинные, тонкие пальцы впились в кожу на его шее и плечах, как стальные когти, оставляя белые, а затем красные полосы.
— Дима… Дима, милый, скажи, что это не правда! Скажи! УМОЛЯЮ ТЕБЯ, СКАЖИ, ЧТО ЭТО СОН! СКАЖИ МНЕ ЭТО! СКАЖИ, ЧТО Я ПРОСНУСЬ! — Она выкрикивала слова, которые бились, захлёбывались, тонули в рыданиях, выламывались наружу вместе с надрывными, сухими всхлипами, от которых содрогалось всё её хрупкое тело. Она трясла его, как тонкую, беззащитную ветку в самом сердце урагана, её тело билось в конвульсивной, неконтролируемой дрожи, сотрясаемой внутренними толчками горя. — Не может быть… Он же… Марк… не может… не может такого быть… Не может, Дима, не может! Он же сильный! Он же сегодня… сегодня утром… яичницу жарил… не может…
Он обнял её, прижал к себе всей силой, пытаясь сдержать, обуздать эту бурю, ощущая, как мелко-мелко, как осиновый лист на ветру, дрожит каждое её мышечное волокно. Как её сердце колотится где-то высоко в горле, бешеным, птичьим, испуганным стуком, готовым выпрыгнуть. Его собственное горло сжал тугой, горячий, непроглоченный ком, глаза застилала влажная, предательская пелена. В носу защекотало.
— Не могу, конфетка, — его голос сорвался, надломился на самой высокой ноте, стал чужим, сиплым и беспомощным. — Не могу так сказать. Я не знаю. Знаю только, что надо ехать. Собирайся. Быстрее. Умойся ледяной водой. Очнись. Поехали. Сейчас. Каждая секунда дорога.
Она лишь закивала, судорожно, бессмысленно, и, всхлипывая, с трудом отцепив от него одеревеневшие пальцы, побежала в ванную. Две вечности, длиной в две минуты. Он слышал, как со стуком бьётся вода из крана, как падает что-то на пол. Она умывалась холодной, почти ледяной водой, смотря в запотевшее зеркало на своё заплаканное, опухшее, неузнаваемое, чужое лицо стеклянными, пустыми, выгоревшими глазами, в которых не осталось ничего, кроме дыры в мир, кроме отражения собственного кошмара. Наспех, дрожащими, не слушающимися пальцами, натянула первую попавшуюся одежду — его, марковскую серую толстовку, до смерти, до слёз пахнущую им — его одеколоном, им, и джинсы, даже не обратив вниманиячто не застегнула их на молнию. Одежда висела на ней мешком, болталась, подчёркивая худобу.
Они мчались по ночному, спящему, равнодушному городу, который внезапно, в один миг, стал враждебным, чужим, другим. Огни фонарей были похожи на жёлтые, насмешливые, прищуренные глаза чудовищ. Рекламные щиты — на глумливые гримасы. Дорога, знакомая до каждого столба, вела теперь в неизвестность, в ад, в самое пекло. Тая сидела на пассажирском сиденье, прижавшись лбом и ладонью к холодному, почти ледяному стеклу, и беззвучно, одними губами, шептала одно и то же, снова и снова, как заведённая, как отчаянная мантра, как последнее, единственное заклинание, способное что-то изменить: «Марк, живи. Марк, прости. Марк, вернись. Это я виновата. Это всё я. Я знаю. Живи. Пожалуйста, просто живи. Дыши».
---
В холодном, вылизанном до стерильного, бездушного, больничного блеска фойе больницы их уже ждал Егор. Он стоял не один — чуть поодаль, прислонившись к стене, курил, не обращая внимания на запрещающие знаки, офицер в милицейской форме, лицо серьёзное, уставшее, видавшее виды, с тёмными кругами под глазами. Егор заметил их первым. Его лицо было не просто маской — оно было высечено из самого тёмного гранита сдержанной, но клокочущей прямо под поверхностью ярости и такой вселенской, немой боли, что, казалось, он вот-вот рассыплется в пыль от одного неверного движения. Он был тихим, неподвижным, и в этой тишине была мощь приближающейся, сокрушительной грозы.
Тая, мельком увидев его фигуру, сорвалась с места, как отпущенная пружина, бросилась к нему, спотыкаясь о собственные ноги, почти падая, хватая ртом воздух.
—Егор! Скажи, что он живой! Скажи мне это прямо сейчас! Скажи, что он дышит! — её голос был хриплым от крика и слёз, пронзительным и детски-беспомощным.
Он шагнул навстречу, взял её за плечи, крепко, почти до боли, пытаясь остановить эту дикую, судорожную дрожь, которая проходила сквозь его ладони, как электрический разряд, передаваясь ему самому.
—Тихо, Тая. Тихо. Я ничего толком не знаю. Его оперируют. Уже который час. И… — он замолчал, сглотнув, его челюсть напряглась, — шансов, говорят, практически нет. Очень мало. Очень.
Последние слова он выдавил сквозь стиснутые, белые от напряжения зубы, сквозь ком ярости, бессилия и леденящего страха, стоявший комом в горле. И у него самого, у этого железного, несгибаемого, всегда уверенного Егора, голос дрогнул, надломился на самом краю, выдавив наружу всю его уязвимость. Тая издала странный, захлёбывающийся, хриплый звук — не крик, а предсмертный хрип зверька в капкане — и обмякла бы, повисла бы тряпичной, безвольной куклой на его руках, если бы он её не держал, не впивался в неё пальцами, пытаясь удержать и её, и себя, и этот рушащийся, трещащий по швам мир.
Димон подошёл, тяжело ступая, встал рядом, молча, положил свою тяжёлую, тёплую, знакомую руку ей на затылок, на взмокшие волосы, сам не в силах вымолвить ни слова, только губы его беззвучно шевелились. Воздух вокруг них сгустился, стал тяжёлым, как расплавленный свинец, им было трудно дышать. В нём висела тихая, отчаянная молитва, проклятия, брошенные шёпотом в пустоту больничного коридора, в этот запах хлорки и смерти: «Ёбаный этот мир до самого основания… Держись, брат, держись, сука, ты должен… Блядь, как так вышло… Кааааак..???»
— Всё, — прошептал Димон, больше самому себе. Потом оторвался от Таи, сделал два твёрдых шага к Егору и офицеру. Взгляды их встретились — в них была вся их братская, длинная история, вся боль, вся тревога, все немые вопросы. Он крепко, до хруста в костяшках, до побеления суставов, пожал майору руку. Та была влажной и холодной.
— Здорово, Серёга.
Майор Сергей,их старый кореш, со школьных лет, с одной улицы, кивнул коротко. Его лицо, обычно открытое, улыбчивое, сейчас было гранитным, непроницаемым, профессиональным. Только в глубине карих глаз, в морщинках у висков — та же знакомая, усталая боль и беспомощность.
— Здорово, Димон. Держись, брат. Тут всем держаться надо. Сильнее, чем когда-либо.
— Что ты знаешь? Что там, блядь, случилось? — спросил Димон, и в его обычно спокойных, ироничных, насмешливых глазах бушевал самый настоящий, неукротимый шторм, смесь ярости, животного страха и немого, невысказанного вопроса «почему?». — Расскажи всё, что есть. От начала до конца.
Сергей тяжело вздохнул, кивнул на скамейку у стены, в самом углу, под унылым плакатом о вреде курения, где сидели, сгорбившись, съёжившись, четверо испуганных, ещё совсем мальчишек, лет по шестнадцать. Они были бледные, как полотно, испуганные до смерти.
— По словам этих. Вот этих пацанов. Малолетки на запретной промзоне, на том старом заводе, баловались, пивко пили, музыку слушали. И вот… ближе к полуночи, видят то, что видят. Несётся машина Марка. И он… Он целенаправленно, на полном, на запредельном, с ревом ходу едет в глухую, бетонную стену цеха. Прямо в неё. Без торможения. Но в самый последний момент, метра за три… — Майор сделал паузу, тяжёлую, как гиря, висящая на волоске, — в последний миг, влетел колесом в торчащую арматуру, пробил шину. Его крутануло, закрутило на месте, как волчок, и он въехал в стену не лоб в лоб, а пассажирской дверью, скользящим ударом. И только благодаря этой ёбаной лопнувшей шине и вот этим вот пацанам, которые не сосцали, не разбежались, а сразу, трясясь, скорую и ментов вызвали… он сейчас ещё дышит. Ещё бьётся. Пока живой, Димон. Хоть один шанс из миллиона, из миллиарда… но он, блядь, есть. Он есть. Пусть призрачный, пусть на волоске, но он есть.
— Ебать… Ебать… — прошептал Димон, проводя обеими ладонями по лицу, по щетине, будто пытаясь стереть, смыть эту ужасную, чёткую, как в кино, картину, вставшую перед глазами. — Что случилось-то? Почему? Зачем? Тая… Тая, милая, солнышко, что у вас произошло? На Марка это не похоже… Он же боец до мозга костей! До последнего вздоха! Он не ломается! Он не сдаётся никогда! Никогда же!
Тая лишь закачала головой, беззвучно, отчаянно, закрывая лицо руками, как от пощёчины, как от удара. Слёзы текли по её щекам безостановочно, ручьями, оставляя мокрые, тёмные, солёные дорожки на толстовке, впитываясь в ткань. Она смотрела на затоптанный больничный пол и продолжала шептать, шептать, шептать своё бесконечное, замкнутое в круг заклинание вины и отчаяния: «Марк, живи. Марк, прости. Это я виновата. Всё я. Всё из-за меня. Живи, только живи».
— Егор, — тихо, но с такой стальной, не терпящей возражений, командной твёрдостью сказал Димон, не отводя взгляда от его воспалённых глаз. — Уведи её. Пусть ей укол сделают. Её пиздец колбасит. Она тут, на наших глазах, сломается окончательно.
Егор, стиснув челюсти так, что на скулах заиграли жёсткие желваки, молча, коротко кивнул. Он обнял Таю уже не грубо, а с какой-то страшной, обречённой, братской нежностью, почти на руках, полуприподняв, поволок её в сторону, к тускло освещённому посту дежурной медсестры. Голоса за стенкой стихли, через несколько минут он вернулся — уже без Таи.
— Уснула. Укололи. Сидит там, в углу, на стуле, голову на стол положила. Дрожит. Но спит.
— Короче, пацаны, — тихо, почти шёпотом, сказал Сергей, оглядывая пустой коридор. — Шумихи, огласки, прессы вам не надо, я как понимаю. И ему не надо. Дай бог, выкарабкается парень. Молодой, здоровый был… Состава преступления тут, по предварительному, нет — сам въехал. ДТП с тяжкими. Но… я буду в курсе. Держите меня в курсе. Я всё, что могу с моей стороны. Всё. Звони, Димон.
Они молча, без лишних слов, без пафоса, пожали руки — крепко, по-мужски, по-братски, передавая в этом сжатии ладоней всю свою накопленную годами силу, всю поддержку, всю немую клятву стоять друг за друга. Сергей развернулся и зашагал прочь, его тяжёлые, размеренные шаги гулко, как удары молота о наковальню, отдавались в пустом, вымершем, пахнущем лекарствами коридоре. Двое друзей остались одни у закрытых, немых, страшных, вселяющих благоговейный ужас дверей операционной. Часы на стене, большие, круглые, с чёрными стрелками, тикали невыносимо громко, медленно, садистски, отсчитывая последние круги ада. Тик-так. Тик-так. Каждая секунда превращалась в отдельную пытку ожиданием, каждая минута растягивалась в липкую, удушливую, бесконечную вечность. Внутри у обоих бушевал и клокотал вулкан — из рвущей душу на части боли, из слепой, бессильной, ядреной злости на весь мир, из полного, оглушающего, детского непонимания и самого страшного, леденящего кровь в жилах страха — страха потерять брата. Навсегда. Без возможности что-то исправить.
Через два часа, которые по субъективному ощущению длились как двадцать лет, к ним, шатаясь, как сомнамбула, подошла Тая. Она выглядела чуть собраннее, но это была собранность запрограммированного робота, ходячего мертвеца, в которого вдохнули подобие жизни. Глаза были пустыми, бездонными, как два провала в потусторонний мир, лицо — восковым, безжизненным, серым. Она просто встала рядом, плечом к плечу с Димоном, и тихо, беззвучно, почти без эмоций, плакала, не отрывая мутного взгляда от этой роковой, чужой, неприступной, как врата ада, двери.
— Тая, — не выдержал Егор. Его голос прозвучал резко, сорвавшимся с цепи, как удар кнута по уже израненной спине. — Что случилось, блядь?! Расскажи! Он же чуть не сгорел заживо! Он же на стену, Тая! На стену! Что ты натворила, а?! Что ты такого сделала, что он на такое решился?! Говори же, чёрт тебя побери!
Она снова замотала головой, закрываясь руками, как от ослепительной вспышки, сжимаясь в маленький, жалкий, затравленный комок, издавая жалобный, затравленный, звериный звук где-то между всхлипом и стоном.
— Всё, Егор, ОТЪЕБИСЬ ОТ НЕЁ, Я СКАЗАЛ! — Рявкнул Димон, резко, почти агрессивно вставая между ними, становясь живым, плотным щитом. Его глаза вспыхнули холодным, стальным огнём. — Не видишь, что ли, человек на пределе? На самом краю пропасти? Ещё немного — и она туда прыгнет следом! Не плачь, конфетка, не слушай его, он сам не свой, — его голос смягчился, стал бархатно-хриплым, глухим от усталости, когда он обратился к Тае, обняв её за плечи, притянув к себе. — Успокойся. Тихо. Всё будет. Марк сильный. Он выберется. Он боец, он всегда был бойцом. Ради тебя. Ради нас. Ради будущего, которого ещё не было. Надо просто ждать. Просто быть тут. Дышать за него, если надо. Мы с тобой. Мы вместе.
Они пытались её утешать, говорить пустые, избитые, штампованные, но такие необходимые, такие спасительные сейчас слова обнадёживания, шептать о чуде, о силе Марка, о том, что медицина творит невозможное. А сами внутри, в самой глубине души, чувствовали, как эта тихая, хрупкая, как первый весенний ледок, отчаянная надежда борется, сражается насмерть, врукопашную, с чёрной, липкой, удушающей, всепоглощающей тенью самого плохого, самого окончательного, бесповоротного исхода. Борьба происходила в их душах, в каждом вздохе, в каждом тике проклятых часов.
И вот, после бесконечных, выматывающих душу, выжигающих все чувства четырёх часов, дверь операционной с тихим шипящим звуком РАСПАХНУЛАСЬ.
На пороге стоял хирург. Молодой ещё мужчина, лет тридцати пяти, но с потрясающе, до дрожи в руках, усталыми, глубокими глазами за стеклами очков в тонкой металлической оправе. На его зелёном, немарком халате были пятна — тёмные, бурые, неумолимые, рассказывающие свою ужасную историю. Лицо его ничего не выражало — ни радости, ни горя, ни облегчения. Оно было маской абсолютной профессиональной отстранённости, за которой, однако, угадывалась чудовищная усталость. Он снял шапочку, провел влажной ладонью по взмокшим, тёмным, прилипшим ко лбу волосам. Этот простой, человеческий жест был таким уставшим, таким обречённым, что от него сердце у всех троих упало в ледяную, бездонную пропасть.
Все трое замерли. Застыли, как каменные изваяния. Перестали дышать. Время остановилось, схлопнулось в одну точку перед этой дверью, за которой решалась судьба. Весь мир сузился до этого одного человека в зелёном халате с пятнами, до его губ, которые сейчас должны были произнести приговор или даровать отсрочку.
— Вы… к Марку Орлову, родственники? — спросил врач тихим, профессионально-ровным, безжизненным, но почему-то очень бережным голосом.
Они кивнули, синхронно, как марионетки на одних нитках, не в силах вымолвить ни слова, лишь кивки, полные немой мольбы. Подошли ближе, сжавшись в один маленький, дрожащий комок страха, ожидания и последней, отчаянной молитвы, обращённой ко всем богам сразу.
Врач посмотрел на них, скользнул внимательным, оценивающим взглядом по их бледным, искажённым мукой лицам, по заплаканным глазам Таи, по стиснутым кулакам парней, и в его глазах, в этих усталых, умных глубинах, что-то дрогнуло. Сломалась какая-то внутренняя, профессиональная перегородка. Он увидел не просто «родственников», а живых, любящих, раздавленных болью людей. Он вздохнул — глубоко, тяжело, со всей невыносимой тяжестью прожитой ночи, со всей ответственностью, — и этот вздох прозвучал в звенящей тишине громче любого крика, любого взрыва, он был полон такой усталой правды, что стало невыносимо страшно.
— Наши… — он начал и сразу поправился, сделав паузу, — врачи сделали всё, что могли. Всё, что от них зависело на сегодняшний день. Всё, на что способна сейчас медицина в этих стенах. Всё.
Тишина стала абсолютной, вакуумной, звенящей, давящей на барабанные перепонки, готовой взорваться от малейшего звука. Она давила на виски, на грудную клетку, вытесняя последний воздух.
— Он жив.
Эти два коротких, простых, святых, волшебных слова обрушились на них, как удар спасительного, живительного воздуха в пересохшие, сжатые ужасом лёгкие утопающего, выброшенного на берег после долгой, смертельной борьбы с океаном. Егор схватился за холодную стену, чтобы не упасть, его колени подкосились, в глазах помутнело. Димон выдохнул со стоном, с хрипом, закрыв глаза, и по его щеке, по грубому, небритому лицу, скатилась первая, тяжёлая, горячая, мужская слеза, которую он даже не пытался скрыть. Тая просто ахнула, рухнув на колени, схватившись руками за грудь, как будто её сердце сейчас вырвется наружу.
— Но… — это «НО», это маленькое, страшное, чёрное слово заставило снова сжаться, заледенеть, превратиться в камень все внутренности, все только что зародившиеся надежды. Оно повисло в воздухе, как гильотина. .
Черепно-мозговая травма тяжелейшей степени, ушиб мозга, диффузное аксональное повреждение, . Лёгкое повреждено, подозрение на разрыв селезёнки, которую удалось сохранить. Он на аппарате ИВЛ, в медикаментозной коме. Ближайшие 72 часа — критические. Каждый час, каждая минута будет на счету. Шансы… есть. Они призрачны, они малы, но они есть. Но мозг… последствия… Мы не можем ничего прогнозировать. Выживет — будет первым чудом. Пока… пока он борется. Тело борется из последних сил. Сила воли… она есть, я чувствую. Но путь очень долгий. Очень.
— Давайте по порядку, — голос хирурга был ровным, как скальпель, и от этого каждое слово врезалось в память навсегда. — Состояние крайне, критически тяжёлое. На самой грани. Множественные переломы: пять рёбер, ключица, таз, бедренная кость, малая берцовая. Это тяжело, но с этим работаем. Внутреннее кровотечение в брюшной полости, которое мы еле-еле, чудом, в последний момент остановили. Закрытая черепно-мозговая травма, сотрясение мозга. По КТ — грубых повреждений мозга, слава Богу, нет.
А теперь самое главное и самое опасное.
Он сделал паузу, давая им подготовиться.
— При ударе лопнуло боковое стекло. Осколок, большой, с ладонь, вошёл в грудную клетку сбоку. Он прошёл в пяти миллиметрах от сердца. Буквально в пяти. Если бы чуть левее… Но он не задел сердце. Он прошёл навылет через левое лёгкое и, что критично, перебил две крупные артерии. Было массивное внутреннее кровотечение в грудную полость. Мы его нашли, остановили, ушили сосуды. Это была самая сложная часть операции. Именно из-за этой потери крови его состояние сейчас критическое, на грани. Он на ИВЛ, в медикаментозной коме, чтобы дать телу шанс на восстановление без лишней нагрузки.
Хирург снял очки и протёр переносицу.
— Первое, что вы должны сделать, когда придёте в себя, — найти и отблагодарить тех, кто вызвал «скорую». Они дали нам тот самый шанс, которого почти не было. Ещё десять минут такого кровотечения в полевых условиях… и мы бы уже не боролись за жизнь, а констатировали. Он выжал из своего тела максимум, а те ребята подарили ему эти минуты. Теперь мы боремся вместе с ним. Ближайшие 72 часа — каждое мгновение на счету. Всё будет зависеть от того, как организм отреагирует, справится ли с последствиями кровопотери, не начнутся ли осложнения. Пока он в руках реаниматологов и… ну, в чьих ещё руки вы верите.
Он говорил долго, сыпал сложными, страшными, чуждыми терминами, как камнями на могилу, но они слышали только главное, самое важное, выхватывая смысл: жив. Но между ним и этим миром, между жизнью и вечной тьмой — тончайшая, дрожащая, как паутина на ветру, нить. Одна-единственная нить. И за неё теперь предстоит бороться всем.
— Когда… когда мы… сможем его увидеть? Хотя бы… — прошептала Тая, первая найдя в себе силы разжать окоченевшие, синие от холода губы. Её голос был тихим, как шелест опавшего, мёртвого листа.
— Не раньше завтрашнего вечера. После восьми. И то — на пять минут, через стекло палаты интенсивной терапии. Сейчас его переводят в реанимационное отделение нейрохирургии, на третий этаж, правое крыло. Там… там будете ждать дальнейших новостей. Дежурный врач подойдёт. Терпения вам. И сил.
Врач кивнул им, коротко, устало, с какой-то почти незаметной, профессиональной жалостью в глазах, и развернулся, его белый халат мелькнул в свете люминесцентных ламп и скрылся в глубине бесконечного, пахнущего антисептиком, йодом и страхом коридора, за той же дверью.
Они остались втроём. Тишина снова накрыла их, опустилась, как тяжёлое, влажное покрывало. Но теперь в ней была не только всепоглощающая боль, ужас и страх. Теперь в ней, сквозь самые глубокие трещины в отчаянии, пробивалась хрупкая, колючая, как первый весенний ледок, но живая, упрямая, цепкая надежда. Та, за которую можно зацепиться.
— Слышишь, Тая? — тихо, очень тихо, почти шёпотом сказал Димон, глядя на неё своими красными, уставшими, но теперь тёплыми глазами. Он взял её холодную руку в свои. — Он жив. Он борется. Борется, сука, из последних сил, из каждой клеточки, из самого нутра. А нам… нам теперь надо просто быть тут. Ждать. Дышать за него, если понадобится. И верить. Верить так сильно, так яростно, как только можем. Всем сердцем. Всей душой.
Тая кивнула, и новые слёзы, обильные, горячие, очищающие, потекли по её лицу, смывая часть скованности и ужаса. Но это были уже не слёзы чистой, беспросветной, чёрной безысходности. Это были слёзы боли, вселенского страха, бесконечной, съедающей вины… и той самой, едва теплящейся, но упрямой, неистребимой НАДЕЖДЫ, которая, как слабый, но упорный лучик самого утреннего солнца, пробивалась сквозь самую густую, кромешную, казалось бы, непроглядную тьму этой бесконечной, кошмарной ночи.
Егор подошёл к высокому, грязному окну, упёрся лбом и раскрытой ладонью в холодное стекло, за которым уже начинал брезжить грязно-серый, усталый, безрадостный рассвет нового, страшного, неизвестного дня. И с силой, от которой стекло задрожало, а по всей руке прошла волна острой, приятной, живой боли, ударил по бетонному, неподатливому подоконнику сжатым кулаком. Один раз. Второй. Третий. Пока боль не стала острее кошмара, пока она не напомнила, что он ещё жив, что он ещё может чувствовать, что он ещё здесь и теперь его долг — быть опорой.
— Держись, братан, — прошептал он в запотевшее стекло, в этот наступающий, чужой рассвет, сквозь стиснутые зубы, сквозь ком в горле. — Держись, ебаный ты дурак. Мы тут. Мы с тобой. До самого конца. До победы. Ты должен вернуться. Слышишь? Должен.
А где-то за толстыми, немыми, бетонными стенами, в стерильном, холодном, голубоватом свете реанимационной палаты, под монотонный, гипнотический, убаюкивающий писк и гудение аппаратов, под тихое, равномерное шипение кислорода, тело Марка, разбитое, искалеченное, беспомощное, но живое, вело свою тихую, невероятно важную, героическую, ежесекундную войну. За каждый вздох, который за него делала бездушная машина. За каждое биение сердца, которое ловили и усиливали датчики. За право ещё один раз открыть глаза. Увидеть свет. Услышать голоса любимых. Вернуться из тьмы. Вопреки всему.
Глава 18. ХРУПКАЯ НАДЕЖДА
Дорога в больницу была бесконечной полосой унылого, слепого асфальта, по которому струились, сплетаясь в причудливые узоры, слёзы осеннего дождя. Казалось, плакало не только небо — рыдали стены домов, захлёбывались лужи, и каждое стекло автомобиля было залито этой вселенской, беспросветной скорбью. Тая сидела, вжавшись в дверь. Она не видела промокших до нитки ворон, сутулых прохожих, укутанных в промозглую серость. Она видела только его лицо. Четкое, будто высеченное из камня памяти, и в то же время размытое болью, будто кто-то провёл мокрой тряпкой по ещё не высохшему портрету.
Он будет жить. Он должен жить. Он не может иначе.
Эта мысль билась в висках, как набат, выжигая всё остальное. Она превратилась в мантру, в единственную молитву, на которую у неё ещё хватало сил. Тая перебирала воспоминания, как чётки, отыскивая самые светлые, самые крепкие, пытаясь с их теплом растопить ледяной ужас, сковавший её изнутри.
Его улыбка. Такая редкая, чуть кривая, неспешная. От неё на скулах появлялись ямочки-лунки, а в глазах, обычно таких сосредоточенных и строгих, вспыхивал озорной, почти мальчишеский огонёк. Его руки. Широкие, сильные, с жилистыми венами — руки воина, творца. И эти же руки становились невероятно, до дрожи нежными, когда он касался её щеки, проводил большим пальцем по губам, притягивал к себе во сне.
То утро недельной давности…Они лежали, сплетясь, в его постели, и солнечный луч, пробившийся сквозь щель в шторах, поймал мириады пылинок, танцующих в золотистом мареве. Он, ещё полусонный, весь тёплый и расслабленный, притянул её к себе, прижал к груди так, что она слышала ровный, мощный стук его сердца. И прошептал ей в макушку, голос хриплый, пропахший сном: «Ты у меня одна. На всю жизнь, Тая. Понимаешь? На всю». Она чувствовала это. Каждой клеткой, каждым нервным окончанием. Его любовь не была громкой декларацией или стихами на открытке. Она была фундаментом. Крепким, как скала, нерушимым, как клятва. На который она, дура слепая, вздумала камушек сомнения кинуть. И теперь этот фундамент дал трещину, и в эту трещину хлынула ледяная вода её вины и отчаяния.
Но он заживёт. Он поправится. Он откроет глаза — эти ясные, пронзительные глаза, умевшие смотреть прямо в душу. И тогда она упадет перед ним на колени, возьмёт его заветные руки в свои и всё расскажет. Всю правду, всю грязь, всю свою чудовищную, ослепляющую глупость. И он поймёт. Он должен понять. Потому что он — Марк. Её Марк. Суровый, но справедливый. Жесткий, но бесконечно преданный. Он простит. Он же любит. Она знала, что любит.
Она сжала кулаки так, что ногти впились во влажные ладони, оставляя на коже больные отметины. Боль была ясной, почти желанной, единственным островком реальности в этом плывущем мире. «Нет, — прошептала она про себя. — Никаких слёз. Никакой истерики. Ты и так достаточно навредила. Теперь твоя задача — быть крепкой. Быть его якорем, когда он начнёт выплывать из этого ада. Держаться. Как бы ни рвало изнутри, как бы ни хотелось кричать».
Егор, молча крутивший баранку, видел боковым зрением, как мелко дрожит её подбородок, как она беззвучно шевелит губами, ведя бесконечный, изматывающий диалог с собой, с Богом, с судьбой. Он видел, как сквозь слой шока и горя, будто сквозь треснувший лёд, пробивается стальная, страшная в своей решимости воля. И ему стало стыдно — жгуче, по-мужски неловко — за свой вчерашний рык, за беспомощную злость, которую он выплеснул на неё, такую же потерянную, как и он сам.
— Тая, — его голос, обычно такой уверенный и громкий, прозвучал в тишине салона непривычно приглушённо, почти смиренно. — Я хочу извиниться. За то, что вчера сорвался на тебя. Прости, пожалуйста. Марк… он мой брат. Часть меня. Я блядь чуть с ума не сошёл, когда услышал. Просто… прости.
Она медленно, будто через силу, перевела на него взгляд. В её глазах не было ни капли обиды или упрёка. Только та же бездонная усталость и — понимание. Глубокое, женское, печальное понимание.
—Я…
— Ничего не отвечай сейчас, — перебил он мягко, но твёрдо. — Ладно? Просто прими. Марк поправится. Вы с ним… вы сами потом разберётесь во всём, что там у вас. А я… я просто рядом. Мы с Димоном. Мы всегда рядом.
Она кивнула, коротко, едва заметно. И в этом скупом кивке была бездна благодарности. Он не лез. Не требовал объяснений. Он дал ей то немногое пространство для воздуха, которое у неё ещё оставалось. Это было дороже любых пространных слов утешения.
В больничном коридоре, пропахшем хлоркой, страхом и тайной, их уже ждал Димон. Он стоял, прислонившись к холодной кафельной стене, будто она одна могла удержать его от падения. Лицо осунувшееся, с тёмными кругами под глазами, но в самих глазах — тот же непотопляемый, упрямый огонь, знакомый им с детдомовской скамьи. Увидев Таю, он распахнул объятия широко, по-медвежьи.
— Привет, конфетка. Как ты, держишься? — Его голос был нарочито тёплым, бархатным, обволакивающим — таким, каким он говорил только с ней и с самыми близкими, когда нужно было защитить, прикрыть собой.
Она шагнула в его объятия,позволив на миг этому грубоватому, искреннему теплу растопить осколки льда, коловшие её изнутри.
— Димка, привет. Мне… лучше, спасибо. Я буду держать себя в руках. Обещаю. Не хочу больше доставлять вам лишних хлопот.
Егор обнял её за плечи с другой стороны, создав живой, тёплый, защитный круг, щит из плоти и верности.
— Вот так держать, Тая. Такая ты мне нравишься больше. Марк всё чувствует, я в этом уверен. Ты ему сейчас — самый главный маяк. Самый важный берег. Ты должна помочь ему вернуться. Я верю, что сможешь.
Она посмотрела на них по очереди, на этих двух громил с бицепсами сталеваров и нежными, израненными сердцами, и впервые за эти нескончаемые сутки на её лице дрогнуло что-то похожее на искреннюю, слабую, но живую улыбку. Они были её опорой. Единственной твердыней в рушащемся мире.
— Спасибо, — выдохнула она, и это короткое слово вместило в себя всё: и «спасибо за то, что вы есть», и «спасибо, что не бросили», и «спасибо, что верите».
И этого было достаточно.
---
Пять минут.
Всего триста секунд.
Они растянулись в мучительную, липкую вечность, когда строгая медсестра, не глядя в глаза, махнула им бесцветной рукой: «Только через стекло. И тихо. Не беспокоить».
Первым подошёл Димон. Он приник лбом к прохладному, стерильному стеклу, и всё его могучее тело на мгновение обмякло, сникло, будто из него выдернули стержень.
— Братан… Что ж ты натворил, ёб твою мать… — прошептал он так тихо, так сокровенно, что слова казались не звуком, а лишь движением губ. — Как же так…
Егор встал рядом плечом к плечу. Его мощная в татуировках ладонь легла на стекло рядом с отпечатком лба Димона, будно пытаясь через преграду коснуться, передать силу.
— Ебаааать, Марк… — его голос сорвался на низкий, животный хрип, в котором смешались ярость, боль и бессилие. — Пиздеееец, брат… Держись, слышишь?
Тая стояла в двух шагах. Ноги стали ватными, не своими. Она видела, как сжались их спины, как дрогнули широкие плечи, как напряглись скулы. И боялась сделать этот последний, решающий шаг. Боялась увидеть то, что уже мерещилось ей в самых чёрных кошмарах. Но она сделала. Медленно, как через плотную, вязкую воду, она подошла к стеклу.
И мир остановился. Замер. Превратился в немое, чёрно-белое кино.
За стеклом, в стерильной полутьме, освещённой лишь призрачным синим свечением экранов, лежало тело. Тело Марка, но такое чужое, такое беззащитное и разбитое. Его голова была забинтована белым, оставляя открытым лишь часть лица — бледную щёку, сильный, теперь безвольный подбородок, губы. Губы, перекошенные прозрачной, чужеродной трубкой, уходящей глубоко в горло, в самое нутро. Изо рта, из носа — жгуты проводов, трубочек, скотча. На груди, поверх белых бинтов, алело небольшое, зловеще-аккуратное пятно йода — место выхода дренажа, совсем рядом, в нескольких миллиметрах от сердца. Та самая точка, куда вошло стекло. Рука в гипсе, неестественно белая и неподвижная на фоне серых больничных простыней. Всё его тело, такое сильное и привыкшее повелевать, теперь казалось привязанным, пристёгнутым к этой проклятой койке, к этим пищащим, мигающим красным и зелёным огоньками машинам, которые дышали за него, качали в него жизнь по каплям, словно драгоценное горючее.
Она не закричала. Не зарыдала. Воздух вырвался из её лёгких беззвучным стоном. Она вжала сжатые в кулаки пальцы в свои губы, зажмурилась до боли, чувствуя, как по щекам скатываются горячие, беззвучные, солёные реки. Она стояла, впитывая в себя каждый ужасный, и в то же время живительный писк кардиомонитора, каждый подъём и спад его обнажённой, перебинтованной груди. Он был жив. Среди этого ада проводов, трубок и металла — он дышал. Он боролся.
Егор молча, тяжело обнял её за плечи, прижал к своей груди, давая опору, которую её ноги отказывались держать. Они стояли так втроём — две скалы, две несокрушимых крепости, и между ними хрупкая, дрожащая тростинка, гнущаяся, но не ломающаяся, — пока медсестра не тронула Егора за локоть. Время вышло. Милость кончилась.
---
Дни слились в один мучительный, тревожный, изматывающий марафон. Доктор Игнатьев, молодой, но уже с потухшим, поседевшим на таких, как Марк, взглядом, говорил с ними сухо, безжалостно, без прикрас.
«Состояние крайне тяжёлое. Каждый час — борьба. Он молод, организм силён, это его главный козырь. Но козырь — не гарантия».
Были моменты, когда эта борьба почти проигрывалась.
Один раз ночью у Марка резко, обвально упало давление, зашкалили показатели на мониторе, завыли сирены. Игнатьев и две медсестры носились вокруг палаты как угорелые, вкатывая какие-то шприцы, отдавая резкие, отрывистые команды. Тая, Димон и Егор стояли в коридоре, прижавшись друг к другу в немом ужасе, слушая этот адский, пронзительный писк и замирая с каждым затихающим звуком. «Вытягиваем», — бросил Игнатьев, пробегая мимо с окровавленными перчатками, и в этом слове была вся ярость войны. Они вытянули.
В другой раз поднялась дикая, неукротимая температура, начался сепсис. Двое суток Марк балансировал на лезвии бритвы, а новые, мощные антибиотики брались за него, как за неприступную скалу. «Кризис миновал, — сказал наконец Игнатьев, вытирая платком пот со лба. — Парень крепче, чем кажется. Он цепляется. Буквально зубами».
И он цеплялся. С каждым днем, с каждой победой над очередной тёмной тенью осложнений, в его лице появлялось чуть больше краски жизни, меньше смертной синевы под глазами. Когда сняли бинты с головы, они увидели шрам — некрасивый, красный, живой, пересекавший лоб над левой бровью, будто чья-то жестокая рука провела по нему раскалённым ножом. Но лицо под этим шрамом было тем же. Измождённым, осунувшимся, с впалыми щеками, но — его. Марка. Её Марка. Красивого, сильного Марка, чьи черты так ясно, до боли стояли перед её внутренним взором всё это время.
На пятый день Игнатьев сделал то самое, выстраданное заявление: «Завтра переводим в индивидуальную палату интенсивной терапии. Там есть койка для родственников. Можете дежурить».
Тая, услышав это, просто опустилась на жёсткий пластиковый стул в коридоре, будто у неё подкосились ноги. Слёз не было. Была такая глубокая, всепоглощающая, звериная усталость и такое облегчение, что казалось, будто её кости стали мягкими, а душа на миг оторвалась от тела и воспарила. Теперь она сможет быть рядом. Не пять минут через холодное стекло, а всегда. Дышать с ним одним воздухом.
---
В палате пахло антисептиком, лекарствами и тишиной — особой, напряжённой тишиной ожидания. Марк лежал уже без той страшной трубки во рту, дышал сам, ровно, глубоко, под лёгкой кислородной маской. На груди оставался только тонкий дренаж и датчики, как последние нити, связывающие его с миром машин. Шрам на лбу багровел, но уже не пугал своей чужеродностью. Он просто был. Как отметина битвы. Как доказательство того, что он прошёл через самое страшное.
Первым подошёл Егор. Осторожно, будто боясь разбудить, сдуть хрупкое пламя жизни, он взял его неповреждённую, тёплую теперь руку в свои натруженные ладони, зажал, как самое дорогое.
—Держись, братан. Мы с тобой. Каждый день приходить будем, пока сам не выгонишь, сволочь. — Он хмыкнул, сипло, пытаясь найти хоть каплю привычного, братского юмора в этом кошмаре. — Помнишь, как ты в том НИИ на крышу залез, чтобы звёзды с потолка сорвать для Ленки Сидоровой? А там охрана с овчарками? Кончилось всё, блядь, в больнице с укусом в жопу и выговором. Дурак конченый. Тогда выкарабкался — и сейчас выкарабкаешься. Только жопу теперь береги, тут медсёстры строгие, кусачие.
Затем подошёл Димон. Он долго просто стоял и смотрел на Марка, а потом так же осторожно, с невероятной для его грубых рук нежностью, вложил его ладонь в свою огромную, исцарапанную руку. По его щеке, вопреки всем усилиям сдержаться, скатилась одна-единственная, тяжёлая, мужская слеза. Он не смахнул её.
— Марк… Пиздец, брат. Я тут, блядь, чуть не сдох от страха. — Его голос дрогнул, надломился. — Помнишь, в детдоме, как мы с тобой на спор на великах с той чёртовой горки в овраг поехали? Ты ж тогда тоже в гипсе месяц проходил, а я носил тебе булки из столовой. А я тебе тогда говорил: «Марк, мы с тобой такие крепкие, что нас только ломать, а убить — нихера не выйдет». Вот. Слышишь? Выползай, ёб твою в душу. Мы ждём. У Егора уже коньяк какой-то вырвиглазный припрятан, говорит, тебе полезно для сосудов. Врачи, блядь, не велят, а мы тебе — полезно.
Пацаны переглянулись, дав друг другу молчаливый, понятный только им знак. Подошли к Тае, которая стояла, прислонившись к стене, бледная, но спокойная.
—Тая, мы тебя оставляем. Побудь с ним без нас. Через сколько заехать? Часа через два?
Она обвела их благодарным, тёплым взглядом.
— Спасибо, мальчики. Но я здесь останусь. Насовсем. Доктор разрешил. Я не уйду, пока он не откроет глаза. Пока он не узнает меня. — Она указала на небольшую сумку у стены. — Я взяла кое-что из дома. Спасибо вам. Езжайте, отдохните. За меня не переживайте. Я его… я его вытащу. Отвоюю. — И она улыбнулась им. Улыбкой, в которой было столько любви, накопленной боли и стальной решимости, что у Егора комом встало в горле, а Димон лишь молча крякнул, отводя глаза.
Они по очереди, крепко, по-братски обняли её, каждый чмокнул в щёку. И ушли, оставив в палате тишину, прерываемую лишь равномерным, успокаивающим биением аппаратов и её собственным, неровным, но твёрдым дыханием.
Когда дверь закрылась с тихим щелчком, она наконец позволила себе выдохнуть. Дрожь, которую она сдерживала все эти дни, прокатилась по всему телу, от макушки до пят. Она подошла к кровати на ватных, непослушных ногах, опустилась на колени рядом, осторожно, боясь потревожить, положила голову на край матраса, рядом с его тёплой, живой рукой. Слёзы текли сами, беззвучно, жгучими потоками, падали на холодный пол. Но она не рыдала. Она держалась. Шёпотом, в такт его дыханию, она начала говорить.
— Ты предупреждал… «Не ходи к нему одна, Тая. Не доверяй, позвони, я приеду». А я… я такая умная, самостоятельная. Всё сама. «Я справлюсь, Марк, не маленькая». И из-за этого… из-за моей глупой, ослепляющей жажды всё разрулить самой… ты здесь. Из-за меня ты здесь, на этой койке. Прости. Прости, мой любимый, мой сильный. Ты поправишься, откроешь глаза, и мы поговорим. Я всё расскажу. Всю правду. А потом… потом как решишь.
---
Пацаны приходили каждый день, как часы. Приносили домашнюю еду для Тани (которую она едва касалась, запихивая в себя через силу), новости из внешнего мира, который для неё перестал существовать. Они шутили, грубо и по-доброму, вспоминали смешные, дурацкие случаи, пытались растормошить её, вернуть хоть искру прежней Тани.
— Конфетка, ты ж не железная, — как-то мягко, почти по-отцовски сказал Димон, видя, как её тонкая рука дрожит, когда она поправляет Марку капельницу. — Съешь хоть ложку супа, а? А то Марк очнётся, а ты тут свалишься с голодухи. Кому он тогда будет грозить, что за такую неряху, которая суп не ест, замуж возьмёт?
Она улыбалась им, благодарная, но отстранённая, будто часть её оставалась здесь, в палате, а другая лишь из вежливости поддерживала разговор. С каждым днём Марк выглядел всё лучше. Свежее. Шрамы затягивались, розовели. А она — всё хуже. Бледная, прозрачная, будто тень от былой цветущей Таи. Силы уходили на то, чтобы держаться, на внутренний диалог с ним, на молитву.
Они обсуждали это в коридоре, куря у аварийного выхода, где их не гоняли.
— Егор, ты видишь? — мрачно, в затяжку, спросил Димон. — Она же сгорает. На глазах тает. Совсем.
— Вижу, блядь, — Егор швырнул окурок, раздавив его каблуком с такой силой, будто давил саму несправедливость. — Но что делать, Димон? Силой не утащишь. Она своя в доску, упёртая, как и он. Два сапога пара, ёб их в корень. Один другого стоит.
— Она ж не спит, я вчера застал. Три утра, а она сидит на этой табуретке, глаза в потолок, просто смотрит. Я говорю: «Спи, дура». А она: «Боюсь, что приснится плохое». Сука… Сердце рвётся на части, глядеть на это.
— Надо Игнатьеву сказать. Пусть ей укол какой успокоительный вмажет, снотворное.
— А она согласится? Она ж боится пропустить момент, когда он очнётся. Боится, что он проснётся один.
Они ничего не могли поделать. Только наблюдать, как она тает, как свеча, сгорая, чтобы светить ему в его тёмном мире. Однажды, когда они были в палате, она встала, чтобы налить себе воды из кулера, и вдруг её глаза закатились, потеряли фокус. Она тихо, беззвучно, как подкошенный цветок, осела на пол. Егор успел подхватить её на лету, не дал удариться о край тумбочки.
— Тая! Блядь! Тая, ты что?! — Он усадил её на стул, растирая холодные, как лёд, запястья. Димон уже бежал в коридор, чтобы звать на помощь.
— Всё… всё нормально, — прошептала она, уже приходя в себя, но глаза её были мутными, невидящими. — Голова закружилась. Всё. Я просто не поела с утра.
Но это было не «всё». Это было полное, беспощадное истощение. Душевное и физическое. Чистое выгорание.
---
Прошёл месяц. Потом второй. Марк поправлялся с феноменальной, по словам Игнатьева, скоростью. Раны зажили, дренажи сняли, остались лишь розовые, затягивающиеся шрамы, а на груди тот самый рубец — его личная отметина. «Крепкий парень, — констатировал врач с редким одобрением в голосе. — Тело своё работу сделало. Пора и сознание возвращать. Будем плавно выводить из медикаментозного сна. Будьте готовы».
---
Для Марка время текло иначе. Оно было вязким, тягучим, как горячая смола, и состояло не из дней, а из обрывков чувств, звуков, образов.
Мама. Её тёплые, пахнущие ванилью и любовью руки. Она поёт колыбельную, голос низкий, грудной. Потом её нет. Только темнота, холод и чувство брошенности.
Детдом. Егор, Димон. Первая драка за справедливость, потом смех до слёз, сбитые коленки, ощущение, что они втроём — несокрушимая крепость, способная противостоять всему миру.
Тая. Она всегда где-то рядом, в этих снах-воспоминаниях. То смеётся, запрокинув голову, и этот смех звенит, как колокольчик. То плачет, прижавшись к его плечу, и слёзы её горячие, как расплавленный металл. То бежит от него в сверкающем белом платье по бесконечному зелёному полю, оборачивается, и улыбка её такая счастливая, такая ослепительная, что сердце разрывается от тоски и нежности. Он бежит за ней, из последних сил кричит её имя: «Тая! Тая, стой!», но не может догнать. Между ними всегда остаётся тот самый роковой шаг. Или стена из тумана. Или зеркало, в котором он видит своё отражение — израненное, потерянное, а её за стеклом — нет.
И вот, в один из таких снов, она не убегает. Она подходит к нему прямо в этой палате, где он и лежит. Садится на край кровати, и матрас под ней слегка прогибается — так реально, так осязаемо. Её руки — тёплые, настоящие — ложатся ему на щёки, ладонями к вискам. Она наклоняется, и её губы, мягкие, чуть потрескавшиеся, касаются его губ. Это не поцелуй страсти. Это поцелуй-обет. Поцелуй-молитва. Поцелуй-прощание и возвращение одновременно. В нём вся её душа.
«Марк,я люблю тебя. Возвращайся, мой хороший», — шепчет она прямо в его душу, и слова эти входят в него, как капли живой воды.
И уходит. Медленно, не оборачиваясь.
А он кричит ей вдогонку,кричит изо всех сил своего сна, голосом, который, кажется, может разорвать пелену небытия: «Вернись! Тая, вернись! Не уходи!»
Но она только оборачивается на пороге. И улыбается. Улыбкой, полной такой бесконечной, пронзительной грусти и любви, что она горит у него в глазах, на сетчатке, когда реальность начинает пробиваться сквозь толщу медикаментозного сна, как первые лучи сквозь толщу воды.
---
Тот самый день начался как обычно. Утро, серое за окном. Пацаны пришли, принесли пакеты с едой. Тая была бледнее обычного, почти прозрачной, но в её движениях была какая-то лихорадочная собранность.
— Вы раз пришли, — сказала она, стараясь говорить ровно, но голос слегка дребезжал. — Я схожу в аптеку тут, на первом этаже. С утра желудок скрутило, тошнит. Куплю что-нибудь, может, воду минеральную.
Димон и Егор переглянулись — тревожный, быстрый взгляд. Но промолчали. Просто кивнули. «Давай».
Зашёл Игнатьев, сделал обычный, деловитый обход, постучал молоточком, послушал дыхание. А на прощание, уже в дверях, обернулся и бросил фразу, от которой у всех троих перехватило дыхание:
— Лекарства, поддерживающие сон, отменили с ночи. Теперь всё зависит от него. Очнётся — в любой момент. Мозговая активность растёт. Будьте наготове.
Радость, острая, сладкая и тут же отравленная тревогой, вспыхнула в палате, как молния. И в этот самый момент, перед тем как выйти, Тая подошла к Марку. Она взяла его лицо в свои ладони, тёплые и чуть дрожащие, как крылья бабочки. Наклонилась низко-низко, так что её дыхание смешалось с его. И поцеловала. Тихо. Нежно. Со всей накопленной за два долгих месяца тоской, надеждой, отчаянием и всепоглощающей любовью.
— Марк,я люблю тебя. Возвращайся, мой хороший, — прошептала она прямо ему в губы, в рот, в самое сердце.
И вышла. Не оглядываясь.
А в мире Марка этот шёпот прозвучал как удар грома среди ясного неба. И её уходящая фигура в дверном проёме, озарённая светом из коридора, стала тем последним, самым прочным якорем, который с невероятной силой потянул его наверх, к свету, к боли, к жёсткой, неумолимой реальности.
Он заморгал. Сначала медленно, тяжело, будто веки были свинцовыми. Потом чаще. Глубоко, с хрипом и бульканьем в горле, вдохнул воздух уже без помощи маски — свой, первый, самостоятельный вдох. Веки дрогнули, замерли и наконец приоткрылись. Сначала взгляд был пустым, мутным, невидящим, уставшим в потолок, в белую, безликую плитку. Потом, с нечеловеческим трудом, повернулся к источнику знакомых звуков, к шёпоту, к присутствию.
— Марк? Братан, ты нас слышишь? Ты… ты тут? — Егор замер в полуметре, не дыша, боясь спугнуть это хрупкое чудо.
Марк моргнул. Медленно, осознанно. Губы, сухие и потрескавшиеся, дрогнули, пытаясь сложиться в хоть какое-то подобие слова.
— Слы… шу… — вырвалось у него. Это был хрип, скрежет, больше похожий на звук открывающейся ржавой двери в заброшенном доме. Но это был ГОЛОС. Его голос. Настоящий.
— ПИЗДЕЕЕЕЦ! — выдохнул Димон. — Братан! Ёб твою мать, как же ты нас, сука, напугал! Мы тебя, больного ублюдка, за волосы, за жизнь, от костлявой бабки вытягивали! Чуть сами не поседели!
Марк попытался улыбнуться. Получилась жутковая, болезненная гримаса, но в уголках его глаз забрезжило что-то знакомое — искорка. Он медленно повёл глазами по палате, ища. И не найдя, вернулся к ним. Губы снова дрогнули.
— Тая… — прошептал он, и в этом шёпоте, в этом одном слове была вся его тоска по тому сну, вся надежда и какая-то детская, незащищённая нежность. — Где… она?
— Вышла, она сейчас вернётся, — быстро, облегчённо сказал Егор, не видя в этом ничего, кроме хорошего знака. — В аптеку пошла, живот у неё болит. Сейчас придёт, обрадуется, конец света устроит!
И вдруг в глазах Марка, только что таких мутных, уставших, но тёплых, прорезалась абсолютно ясная, холодная, как лезвие, боль. Он закрыл глаза на долгую секунду, будто собираясь с силами, с мыслями, с духом. А когда открыл, в них не осталось ни капли тумана. Только холодный, неумолимый, стальной приказ. Голос его окреп, прорезался сквозь хрипоту.
— Пацаны… — он сглотнул, и видно было, как тяжело ему говорить. — Если вы мне братья… Не пускайте её сюда.
Тишина в палате стала внезапной, гулкой, давящей. Казалось, даже аппараты на миг замолчали.
— Марк, ты чего? Что за хуйню ты несёшь, очухайся! — не понял, опешил Димон, его лицо исказилось от недоумения.
— Если братья… — Марк повторил, и в его голосе зазвучала хрупкая, но несгибаемая сталь. — Не пускайте. Я не хочу её видеть.
Егор и Димон переглянулись. В их взгляде промелькнуло сначала шок, потом вспышка слепой, бешеной ярости — не на него, никогда на него, а на весь этот бессмысленный, жестокий пиздец, который продолжался.
— Что за хуйню ты несёшь, Марк? — тихо, но сдавленно, сквозь зубы, спросил Егор, делая шаг к кровати. — Она два месяца тут, блядь, жила! Поила с ложечки, когда ты ещё как овощ лежал! Нянчилась, как с ребёнком! Смотрела на тебя такими глазами… Она на ногах еле держится, в обморок падала, так тебя ждала!
Марк закашлялся, судорожно, мучительно, и в этом кашле была вся страшная, надрывающая сила только что вернувшейся жизни. Когда он смог снова говорить, в его глазах, налитых болью, стояла такая бездна личной, непередаваемой муки, что даже Егор, видавший виды, отступил на шаг, будто получив физический удар.
— Не… пускайте… — это было уже не приказание, не требование. Это была мольба. Горькая, отчаянная мольба смертельно раненого зверя, просящего добить его или оставить в покое.
Димон с силой выдохнул, провёл огромной ладонью по своему лицу.
— Ладно… Ладно, брат. Хуй знает, что у вас там накипело, что приснилось… Но… ладно. Как скажешь.
Они вышли в коридор как раз в тот момент, когда Тая возвращалась, сжимая в руках маленький пакет из аптеки, лицо её было сосредоточено, но в глазах — уже та самая, трепетная надежда. Её взгляд сразу побежал к закрытой двери палаты, ища в их лицах, в позах ответ.
— Тая… — начал Димон, запинаясь, не зная, как подступиться.
— Он очнулся? — перебила она, и в её голосе зазвенела, заискрилась та самая хрупкая, чистая надежда, такая обнажённая, что на неё было больно смотреть. — Правда? Я же чувствовала! Я же знала!
— Очнулся, — твёрдо, прямо, глядя ей прямо в глаза, сказал Егор. Его лицо было каменной маской, за которой бушевала буря. — Да. Пришёл в себя. Говорит. Но… Тая. Бляяя... Он просил не пускать тебя.
Она замерла. Словно не поняла смысла слов. Потом смысл долетел, вонзился в самое сердце, как тот самый осколок стекла. Весь цвет, который появился у неё на щеках от быстрой ходьбы, от волнения, мгновенно сбежал, оставив мертвенную, фарфоровую бледность. Её глаза, такие большие и уставшие, расширились, наполнились таким горьким, таким бездонным, ледяным отчаянием, что, казалось, они вот-вот лопнут от этого невыносимого внутреннего давления. Она не рванулась к двери. Не стала биться в истерике, кричать на них. Она просто откинула голову чуть назад, будто для последнего, предсмертного вздоха, и издала звук. Не крик. Не плач. Это был вопль. Вопль раненой насмерть птицы, которую добивают, видя её мучения. Длинный, пронзительный, душераздирающий, вырывающийся из самой глубины разорванной души.
— МАААРК! МААААРК, НЕЕЕТ!
Этот крик пролетел по всему этажу, врезался в стены, в самое сердце каждого, кто его слышал — медсестёр, врачей, других несчастных родственников. И в палате Марк вздрогнул всем телом, как от удара током. Его здоровая рука судорожно сжала край простыни, костяшки пальцев побелели. По его лицу пробежала судорога боли — не физической, а той, что страшнее любой раны.
А в коридоре у Таи потемнело в глазах. Весь мир сузился до чёрной, пляшущей точки, и эта точка поглотила свет, звук, надежду. Она мягко, безвольно, как тряпичная кукла, у которой перерезали все ниточки, начала оседать на грязный пол.
— Ну, конфетка, твою ж мать… На кого ты нас покидаешь… — прорычал сквозь ком в горле Димон, подхватывая её на руки, уже бессознательную, невероятно лёгкую, как пух, как пёрышко. Он бросил взгляд, полный немой ярости и боли, на закрытую дверь палаты, где лежал его брат, который только что своим первым ёбнутым решением разбил в кровь сердце женщине, вытащившей его с того света. Единственному светлому, что было в его жизни. — Егор, я её домой. А ты разбирайся тут. А то я… я щас… сам не знаю, что сделаю.
Егор молча кивнул, лицо его было непроницаемым, каменным, но в глазах бушевала настоящая буря. Он развернулся и шагнул обратно в палату. Марк лежал, уставившись в потолок, но по его виску, из-под края повязки, скатывалась одна-единственная, одинокая, чистая слеза. Она медленно, словно нехотя, пересекла ещё красный шрам на виске и бесследно исчезла в спутанных волосах.
— Димон повёз её, — коротко, без эмоций бросил Егор, тяжело опускаясь на стул у кровати. Он не стал спрашивать «зачем?». Не стал лезть в душу с расспросами. Не стал читать нотаций. Он просто сел. Молча. Присутствуя. Это молчание, тяжёлое, как свинец, густое, как смола, повисло между ними, говоря больше любых слов, любых матерных тирад, любых слёз. В нём была и боль, и преданность, и немой вопрос, на который ответа пока не было. И бесконечное ожидание.
А за окном больницы город жил своей безумной, равнодушной жизнью, не зная и не желая знать, что в одной из палат на пятом этаже только что закончилась одна война — война за жизнь. И началась другая. Более тихая. Более страшная. Война за душу. И исход её был покрыт мраком
Глава 19. ЛИНИЯ РАЗЛОМА
Димон отвёз Таю домой в тот самый час, когда ночь уже не властна, а день ещё не наступил. Город был залит сизым, промозглым светом, в котором тонули контуры зданий и надежды. В подъезде её дома пахло сыростью и тоской. Она вошла, не включая свет, и остановилась посреди маленькой, холодной прихожей, похожей на склеп, где словно на костре тлели её воспоминания.
Димон закрыл дверь, щёлкнул выключателем. Свет вспыхнул, жестокий и безжалостный, выхватив из полумрака её лицо — бледное, с красными дорожками от слёз, но абсолютно спокойное. Слишком спокойное. Как гладь озера перед бурей, которая уже прошла, оставив после себя опустошение.
— Конфетка, — голос Димона, обычно громовой и уверенный, теперь был приглушённым, бережным, словно он боялся разбить хрустальную тишину, что повисла в воздухе. — Ты в себе? Ты вообще понимаешь, что сейчас… это ещё не конец. Он в шоке. Он в боли. Он только что очнулся в аду, который сам для себя и устроил. Его слова сейчас… это не приговор. Это крик.
Она медленно опустила сумку на пол и, не глядя на него, уставилась в зеркало, где её отражение казалось призрачным, чужим.
— Понимаю, Дима, — её голос был тихим, ровным, но в нём звенела та самая сталь, что не сломалась в больничном коридоре. — Это не крик. Это — черта. Он её провёл. Чётко. Ясно. Он не хочет меня видеть. Никогда. Это не эмоции, Димка. Это решение. Как у него всегда. Взвешенное и окончательное.
— Да нихуя подобного! — вырвалось у Димона, но не злости ради, а от бессилия. Он сжал кулаки, будто хотел ударить эту несправедливость. — Это же бред воспалённого мозга! Он не в себе, Тая! Он с катушек съехал от боли, от лекарств, от всего этого пиздеца! Ты не можешь принимать это за чистую монету!
Она наконец оторвала взгляд от зеркала и посмотрела на него. В её глазах не было обиды на Марка. Была только бесконечная, вымотанная печаль и... понимание.
— Он в себе, Димка. Как никогда. Он построил внутри крепость и объявил меня врагом номер один. И пока он там, за стенами... любые слова, любые попытки — это осада. Которая только укрепит его. — Она сделала шаг к нему. — Я не буду штурмовать. Я не истеричка и не дура. Я буду ждать.
Димон замер, пристально вглядываясь в неё.
— Ждать? Что ждать? Пока он сам одумается? Он не одумается, Тая. Он будет копать эту яму ненависти всё глубже, пока не похоронит себя там живьём. И тебя заодно.
— Не одумается, — согласилась она. — Но он встанет на ноги. Физически окрепнет. Швы заживут, кости срастутся. Его выпишут. И тогда... тогда уже не больной человек в больничном халате будет говорить «уберите её». Тогда это будет делать мужчина, который должен будет смотреть мне в глаза. На равных. И вот тогда... тогда и поговорим.
Она говорила это с такой леденящей, аналитической ясностью, что Димона передёрнуло. В этой хрупкой женщине, только что пережившей крушение вселенной, проснулся тот самый холодный, стратегический ум, который Марк когда-то в ней так ценил.
— Ты хочешь сказать, — медленно проговорил Димон, — что нужно просто... отступить? Сдать позиции?
— Не сдать. Перегруппироваться, — поправила она. — Моя задача сейчас — не лезть к нему, не пытаться что-то доказать через стекло. Моя задача — дать ему время. Время поправиться. Время... ну, не остыть, а... принять факт, что я не исчезла, и что его приказ «не пускать» для вас — не указ. А ваша задача...
— Наша задача? — подхватил Димон, уже видя контуры плана.
— Ваша задача — быть с ним. Как всегда. Не давать ему окончательно сгореть в своей злости. Говорить о чём угодно, кроме меня. Но быть рядом. А когда он окрепнет, когда его выпишут... вот тогда вы и устроите нам эту... встречу. Не в больнице. Не на его территории. На нейтральной. Где он не сможет просто захлопнуть дверь. Где ему придётся... выслушать.
Димон долго смотрел на неё, а потом медленно, с одобрением кивнул. В его глазах засветилось уважение.
— Чёрт возьми, конфетка... Ты права. Сейчас лезть — только хуже сделать. Ему нужна передышка. И тебе — тоже. — Он вздохнул. — Ладно. Договорились. Ты — как мышка. Тише воды, ниже травы. Никаких звонков, сообщений, внезапных визитов. А мы... мы с Егором будем его буксировать. Тянуть к жизни. И как только доктор скажет, что он более-менее... как бы это сказать... способен на адекватный диалог без угрозы рецидива — мы сводим. Под любым предлогом. Хоть силой привезём.
На её лице дрогнуло что-то похожее на слабую, измученную улыбку.
— Силой не надо. Но... под хорошим предлогом. Спасибо, Димка. За то, что вы есть. За то, что не бросили ни его, ни... меня.
— Да ладно тебе, — он смущённо отмахнулся, но в его глазах стояла та самая братская, грубая нежность. — Ты своя. Всё. Теперь слушай сюда. Каждый день — проверка. Я или Егор. Приедем, посмотрим, как ты. И если хоть раз увидим, что ты не ела, не спала, или, не дай бог, опять в себя уходишь... мы тебя, блядь, к нему в палату прямо так и занесём, и будем смотреть, как вы друг на друга глазеете. Поняла?
Она кивнула, и в этом кивке была бездна благодарности и обещания.
— Поняла. Буду есть. Буду спать. Буду ждать.
Он обнял её — быстро, по-мужски неловко, но крепко.
— Вот и умница. Держись, конфетка. Всё наладится. Не может не наладиться.
Когда дверь за ним закрылась, и звук его шагов затих в лифте, Тая снова осталась одна. Она не сползла на пол. Она медленно прошла в гостиную, села на край дивана и уставилась в темноту за окном. Теперь у неё был план. Не план сражения, а план осады. Долгой, изнурительной, требующей невероятного терпения. Она должна была выждать. Дождаться, пока его физические раны затянутся. А там... а там она предъявит ему своё главное, ещё неведомое ни ему ни ей доказательство...
— Я буду ждать, Марк, я дождусь, — прошептала она в тишину.
----
Стены палаты были не просто белыми. Они были стерильными в своей беспощадной чистоте, отражая ту пустоту, что поселилась внутри него. Марк лежал, не сводя глаз с потолка. Трещина в штукатурке была единственным ориентиром в этом монотонном аду. Она напоминала ему карту — карту того самого маршрута, по которому он ехал, когда решил, что всё кончено. Каждый вдох давался с усилием, но не столько из-за сломанных рёбер, сколько из-за каменной глыбы, что вросла в грудину. Глыбы под названием «Предательство».
Он, человек, построивший империю на холодном расчёте, точной оценке рисков и железной логике, попался в ловушку собственных чувств. И заплатил за это не деньгами. Он заплатил почти что жизнью. И теперь эта жизнь, возвращённая ему врачами, казалась насмешкой. Зачем? Чтобы дышать этим воздухом, в котором навсегда повис смрад её лжи?
Физическая боль была понятным врагом. Осколки стекла, вынутые из мышц, рёбра, срастающиеся под гипсом, жгучая линия шва на груди — всё это было осязаемо, измеримо, почти честно. Её можно было терпеть, подавлять, переживать. Но была другая боль. Она не имела локации. Она была разлита по всему существу, как яд. Боль от крушения картины мира. Он не просто любил её. Он ВЕРИЛ в неё. Как в аксиому. Как в то, что солнце встаёт на востоке. И эта аксиома оказалась ложной. Его мир, выстроенный с такой тщательностью, рухнул в одно мгновение — в тот миг, когда он услышал в трубке не её сонный голос, а мужской стон, полный животного удовлетворения. И потом её испуганное, прерывистое дыхание. В её квартире. В её постели.
Его мысли были не потоком, а цикличным, изматывающим кошмаром, который крутился снова и снова, каждый раз добавляя новые, ещё более ядовитые детали:
Его мысли крутились по одному и тому же адскому кругу, с каждым витком становясь злее и беспощаднее:
«Всё просчитала. Чисто, как бизнес-план. Влюбить, отомстить за унижения и вернуться к ... дешёвому кайфу. К этому уёбку?! И я, идиот, который привык доверять цифрам и фактам, поверил в её глаза. В эту… иллюзию чистоты. Доверился, как последний лох. И чуть не заплатил за эту веру самой высокой ценой. Я как долбаёб ждал, минуты отсчитывал от тех двух часов ожидания, а она… Она в это время с ним. В постели. Трахалась, как последняя шлюха, трахалась и смеялась надо мной».
Мысль обрывалась, вызывая приступ такой тошнотворной ярости, что пальцы непроизвольно впивались в простыни. Чтобы не сойти с ума, он начал строить новую реальность. Методично, как собирал команды для новых проектов. Первый и главный постулат: Тая Лебедева — ликвидированный актив. Токсичный. Подлежащий списанию и забвению. Любое упоминание о ней — диверсия. Он ввёл режим жёсткой цензуры. Слово «Тая» было стёрто из лексикона, допустимого в его присутствии. Это был не каприз. Это была система безопасности. Каждый раз, когда это имя звучало (а Димон или Егор иногда промахивались, говоря «она»), он чувствовал, как по спине пробегает ледяная волна, а в висках начинала стучать та самая, знакомая до боли ярость, под которой булькала чернуха тоски.
Именно в один из таких моментов, когда тишина палаты стала невыносимой даже для его железной дисциплины, Егор решился на разговор. Он сидел на стуле, вертел в руках телефон.
— Марк… — начал он, и его голос звучал непривычно неуверенно. — Надо поговорить. Как мужик с мужиком.
Марк продолжал смотреть в потолок, но его тело стало ещё неподвижнее, если такое было возможно, он знал наперёд, что сейчас скажет Егор.
— Говори, — бросил он сухо.
— Это про… про неё. Она… Тая… — Егор запнулся, почувствовав, как воздух в палате стал гуще.
Марк медленно повернул голову. Не сразу. Сначала плечи, потом шея. Его взгляд был пустым. Не злым. Не грустным. Выжженным дотла. Как поле после применения напалма. В нём не осталось ничего, что могло бы гореть.
— Я тебя услышал, — тихо сказал Марк. — Ты начал предложение. И использовал запрещённое слово. Предложение аннулировано. У тебя есть ещё одна попытка. Сформулируй мысль без упоминания ликвидированных активов.
Егор сглотнул. Он видел перед собой не друга, а того самого Марка, который на совете директоров мог одним взглядом заставить заткнуться опытнейших управляющих.
— Ладно, — выдохнул Егор. — Речь о ситуации. О той… о той, что привела тебя сюда. Мы думаем, ты не всё знаешь.
— Я знаю всё, что мне нужно, — перебил Марк, и его голос приобрёл металлический оттенок. — Я видел. Я сделал выводы. Я принял решение. Всё остальное — информационный шум. Мне он не интересен. У меня есть отчёт о прибылях и убытках компании за время моего отсутствия? Нет? Тогда у нас нет тем для разговора.
Егор откинулся на спинку стула, побеждённый. Он понял, что стены не просто высоки — они облицованы зеркалами, в которых Марк видел только искажённое отражение собственной боли.
Позже, в курилке, где воздух был густым от дыма и безысходности, Егор и Димон провели военный совет.
— Всё, — Егор раздражённо потушил недокуренную сигарету. — Он себя замуровал. Там не человек, а… алгоритм. Алгоритм боли. Любое упоминание — ошибка в коде, и он просто перезагружается в состояние «гнев/игнор». Мы ничего не добьёмся.
— Не добьёмся, если будем действовать снаружи, — мрачно сказал Димон, глядя на снег за окном. — Нужен взрыв изнутри. Нужно, чтобы стены сами треснули. Как только выпишут — везём в «Кузницу». И сводим. Лицом к лицу. Пусть его безупречная логика столкнётся с её живыми глазами. Либо он в них увидит правду, либо… Ну, тогда мы будем точно знать, что нашего друга больше нет. Осталась только оболочка.
— Договорились, — кивнул Егор, и в его глазах зажёгся решительный, почти жестокий огонёк. — Сводим. Пусть решают. Но этот ад молчания — заканчиваем.
---
Мир Там сузился до экрана смартфона, который лежал на столе, как устройство для пыток. Каждый раз, когда он вибрировал у неё перехватывало дыхание. Сообщения от Димона были короткими, как выстрелы: «Сидит», «Ходит», «Психует». Каждое слово — доказательство, что он жив, что он борется, что он возвращается. И каждое слово — подтверждение, что он возвращается в мир, из которого её изгнали. Она была для него не просто ошибкой. Она была причиной катастрофы. Человеком, из-за которого он добровольно направил свой автомобиль в стену на бешеной скорости. Эта мысль сводила её с ума. Он предпочёл смерть жизни с мыслью о ней. О её «измене».
Она перестала быть человеком. Она стала тенью, призраком, который бродил по дорогой, просторной, теперь абсолютно чужой квартире. Каждая вещь здесь напоминала о событиях того вечера. Воздух казалось пропитан ненавистью Марка, его решительностью, его силой, его… недоверием. О, да, он всегда был подозрительным. Ревнивым. Но, поверил ей, поверил в её любовь. И вот результат этой веры — он лежит в больнице, а она сидит здесь, в клетке его неверия, и медленно сходит с ума от вины, которую не заслужила.
Всё изменилось в одно утро. Она стояла под ледяными струями душа, пытаясь очнуться от очередного кошмара, где он смотрел на неё глазами полными ненависти, и вдруг её аналитический ум, тот самый, что он так ценил в ней, сработал без её ведома. Щёлк. Данные сошлись. Даты. Циклы. Три месяца абсолютной, мёртвой тишины в её отлаженном, как швейцарский хронометр, организме.
Не было паники. Был холодный ужас осознания. Ужас, который парадоксальным образом принёс с собой невероятное, кристальное спокойствие. Приговор вынесен. Теперь нужно действовать. Она вышла из душа, не вытираясь, позволила воде высохнуть на коже. Оделась во всё тёмное, будто собиралась на похороны. Или на рождение. Пошла в аптеку с тем же выражением лица, с которым когда-то шла с ним на то самое мероприятие — сосредоточенно и холодно.
Дома, в безупречно белой ванной комнате, она разложила три теста на столешнице. Руки не дрожали. Внутри была пустота, ожидающая заполнения. Она провела процедуры с бесстрастной точностью лабораторного техника. И села ждать. Минута. Две. Мир сузился до трёх пластиковых окошек.
Сначала — контрольная полоска. Одна. Потом на самом дорогом, самом точном тесте… что-то. Смутная тень, призрак возможности. Она перестала дышать. И тогда, на её глазах, призрак стал материализовываться. Наливаться цветом. Из бледно-розового становился алым, ясным, неоспоримым. Вторая полоска. Жизнь. Третий тест подтвердил. Вердикт вселенной был окончательным.
Она не закричала. Не упала. Она аккуратно поставила тесты в ряд, медленно опустилась на пол, обхватив колени руками. И засмеялась. Тихим, счастливым, почти истерическим смехом, от которого слёзы выступили на глазах. Это был смех величайшей иронии. Он пытался уйти из жизни, думая, что она его предала. А жизнь, их общая жизнь, в этот самый момент закрепилась внутри неё. Сильнее, чем любая обида. Сильнее, чем любая ложь.
— Малыш, — прошептала она, прижимая ладони к плоскому, ещё ничем не выдавшему себя животу. — Его малыш. Наш. Ты выбрал самое сложное время для появления. Но… ты здесь.
В этот миг всё перевернулось. Беспомощное страдание, ожидание казни сменилось ясной, как алмаз, целью. Она знала, что он мечтал о ребёнке, после той его истории он наконец обретёт счастье, она подарит его ему. Она вспомнила, как он в доме на заливе, отпустил контроль, сказал, положив руку ей на живот: «Вот тут будет продолжатель династии… Я его с пелёнок научу, как мир устроен. Чтобы не повторил моих ошибок. Чтобы доверял только фактам». Он говорил это полушутя, но в глубине его глаз светилась непоколебимая серьёзность. Теперь этот «продолжатель» был здесь. Самый ценный актив. Самый важный проект её жизни. Её последний, неотразимый аргумент.
Она начала действовать системно. Питание — по часам, по плану, лучшие продукты, витамины. Сон — строго по режиму, даже через не могу. Она стояла перед огромным зеркалом в гардеробной, гладила ещё невидимый изгиб и разговаривала. С ним — суровым, обиженным, закованным в броню своего гнева. Объясняла, клялась, раскладывала по полочкам ту роковую ночь, зная, что он не слышит. И с ним — маленьким, бесконечно дорогим. Обещала весь мир. И того отца, который был самым сильным, самым умным, самым любящим человеком на земле, просто сейчас… он временно потерял дорогу домой.
Её глаза, потухшие за месяцы самоистязания, загорелись новым, холодным, неумолимым огнём. Она больше не была жертвой. Она стала стратегом, готовящимся к решающему сражению. Не за своё счастье — за их общее будущее. За тот тихий, настойчивый стук нового сердца, который теперь отбивал ритм её жизни.
---
День выписки прошёл с казённой эффективностью. Доктор Игнатьев, человек с усталыми глазами, подписал последнюю бумагу.
— Организм молодой, сильный. Справился. С психологической травмой… — он взглянул на Марка. — Рекомендую специалиста. Сами не выкопаете.
— Справлюсь, — коротко бросил Марк, не глядя на врача. Он уже всё решил. Травма не была травмой. Она была данностью. Новым ландшафтом, по которому теперь предстояло двигаться. Без иллюзий. Без слабостей.
В палате его ждали Димон и Егор. Сумки уже были собраны.
— Итак, капитан, — Димон попытался шутить, но шутка вышла плоской. — Куда держим курс? В пентхаус с видом на весь город? В особняк, где персонал уже скучает?
Марк, одетый в обычную толстовку и спортивные штаны, стоял у окна. Его поза была прямой, но в каждом мускуле читалась нечеловеческая усталость.
— Туда, где нет призраков, — ответил он, не оборачиваясь. — Где нет не единой её тени. Нет. В «Кузницу». На мансарду. Там только пыль, железо и я. Там можно думать. Собирать себя заново. Из того, что осталось.
— Марк, там же ледяной ад, — мягко, но настойчиво сказал Егор. — Ты только что со швами. Тебе нельзя.
— Я сказал, — Марк обернулся. Его глаза, такие же серые и холодные, как зимнее небо за окном, на миг встретились с их взглядами. — В «Кузницу». Это не обсуждается. Там я начинал. Там я всё понимал. Мне нужно на нулевую точку.
Молчание было его ответом. Димон и Егор переглянулись. Словесный диалог был излишен. План подтверждён. Место финальной битвы назначено.
«Кузница» встретила их ледяным, промозглым дыханием. Это место, бывшее когда-то сердцем его первой империи, теперь походило на склеп. Мансарда, куда они поднялись, была холодной, как склад. Димон, ворча, растапливал массивную, добротную голландскую печь.
— Чёрт побери, — бормотал он, разжигая огонь. — Мы как три духа в заброшенном замке. Только привидениям, я слышал, не холодно. А нам — ой как не сладко.
— Закрой рот и грей, — хрипло бросил Марк, опускаясь в кожаное кресло, стоявшее точно на том же месте, где и десять лет назад. Он окинул взглядом пространство: всё тот же ринг, тренажёры, потёртый диван, на котором они спали посменно в погоне за первой миллионной прибылью. Здесь не было ни одной женской вещи. Ни одного намёка на мягкость, на нежность. Здесь была только сталь, упорство и мужская дружба. Это была крепость. Единственное безопасное место.
Чтобы разрядить гнетущую атмосферу, Димон, как заведённый, запустил свою программу.
— Ладно, коли уж мы тут впали в ностальгию, — он уселся на ящик. — Вспомним одну историю. Для поднятия боевого духа. Марк, а помнишь нашего «гения операций» Саньку Рыжего? Того, что пытался автоматизировать нашу первую логистику?
На губах Марка дрогнуло подобие улыбки.Санька был легендой — человек-катастрофа с мозгом гения.
— Помню, — коротко кивнул он.
— Так вот, — Димон разошёлся. — Задумал он создать систему учёта деталей. Не на компе — их тогда у нас и в помине не было! — а на… картонных карточках и системе верёвочек и блоков! Называл это «биомеханическим интернетом». Месяц корпел. Мы все ходили, боялись чихнуть.
— И? — не удержался Марк, чувствуя, как давно забытое тепло касается краёв его ледяной скорлупы.
— А в ночь перед презентацией нашего первого крупного инвестора, в цех забрёл бродячий пёс. И, видимо, приняв верёвочки Саньки за игрушки, устроил там погром. Утром Санька, сияя, нажал на «главный выключатель»… И вся система не выдала отчёт, а начала, блядь, выкидывать из ящиков карточки, как из игрального автомата! А потом из-под дивана вылез этот пёс с главной карточкой «ЗАПАСНЫЕ ЧАСТИ» в зубах! Санька гонялся за ним и орал: «Верни оборотные активы, шакал! Верни мою дебиторку!»
Марк рассмеялся.Звук был хриплым, болезненным, но это был смех. На мгновение всё — боль, обида, ненависть — отступило, уступив место простому, человеческому воспоминанию. В этот момент снизу донеслись шаги.
— Наверное, Егор, — сказал Димон, но в его голосе прозвучала та самая, неуловимая фальшивая нота, которую Марк, мастер переговоров, уловил мгновенно.
Дверь открылась, вошёл Егор, стряхивая снег с дорогого кашемирового пальто.
— Что, освоились? — спросил он, слишком бодро.
— Осваиваемся, — сухо ответил Марк, его глаза сузились. Он считывал микронапряжение в плечах Егора, неестественную лёгкость тона. Что-то готовилось. Заговор. И он, похоже, был в его центре. Мысль вызвала не страх, а раздражение. «Опять их детские игры. Хотят «образумить». Не понимают, что некоторые вещи не исправить».
---
Машина Егора — мощный, тёмный внедорожник — бесшумно скользила по заснеженному асфальту. Тая сидела на пассажирском сиденье, её руки лежали на коленях, сжатые в замок. Она не смотрела по сторонам. Она была внутри себя, проверяя последние доводы, готовя главный козырь.
— Ты не боишься? — не выдержал тишины Егор.
— Боюсь, — честно ответила она. — Но не его. Я боюсь, что его боль окажется сильнее правды. Что стена, которую он построил, окажется прочнее… жизни. — Её рука непроизвольно легла на живот.
Егор резко взглянул на неё,потом на дорогу.
— Значит, так. Ты на все сто уверена?
— Данные неопровержимы, — сказала она с той самой аналитической холодностью, которая когда-то так восхищала Марка. — Это факт. А с фактами он умеет работать. Другой вопрос — захочет ли.
— Он сейчас не умеет работать ни с чем, кроме своей злости, — мрачно заметил Егор. — Он как раненый медведь. Лежит в берлоге и рычит на всё, что шевелится.
— Тогда мне нужно зайти в эту берлогу, — тихо сказала Тая. — И показать, что я не охотник. Я… часть его стаи. Которая заблудилась.
Они подъехали. Егор заглушил двигатель в двадцати метрах от входа в «Кузницу». Снег падал, заволакивая мир мягким, беззвучным покрывалом.
— План, — сказал Егор, повернувшись к ней. — Они сейчас там. Мы с Димоном выманим его на крыльцо. Под предлогом — подышать, покурить, посмотреть на снег. Ты ждёшь здесь. Как только он выйдет, встанет так, что будет тебя видеть, и между вами установится… контакт, — он с трудом подобрал слово, — ты делаешь шаг вперёд. И говоришь. Что скажешь — твоё дело. Мы будем рядом. На всякий случай.
— «На всякий случай» чего? — в её голосе не было страха, только усталое любопытство.
— Мало ли, — Димон отвернулся. — Он в состоянии, которое я не могу прогнозировать. Он ебанутый. Он может… отреагировать неадекватно.
— Он никогда не причинит мне физического вреда, — с абсолютной уверенностью сказала Тая. — Даже сейчас. Даже ненавидя. В этом и есть вся трагедия. Он будет причинять вред только себе. Как уже сделал.
Говоря это, Тая даже не представляла, как заблуждается..
Внутри «Кузницы», у огня, атмосфера была натянутой, как струна перед разрывом. Марк чувствовал это кожей. Весёлость Димона была наигранной, взгляд Егора ускользал. Они что-то затеяли. Его внутренний радар, тот самый, что спасал в сотнях опасных сделок, замигал красным сигналом тревоги. «Интересно, на что они рассчитывают? На сцену? На исповедь? На моё «человеческое»? Они забыли, что в том аду, куда она меня отправила, от «человеческого» ничего не осталось. Остался только холодный двигатель мести… нет, не мести. Защиты. Защиты от дальнейшего поражения».
— Ладно, довольно сидеть, — встал Егор, слишком резко.
— Пойдём, на крыльце воздухом глотнём. Что-то от печки голова кружится.
— Мне не кружится, — холодно парировал Марк, не двигаясь с места. — И врачи не рекомендуют переохлаждение. Иди один, если хочешь.
— Да брось, — вступил Димон, поднимаясь и как бы невзначай беря Марка под локоть, помогая встать. Сила в его руке была недвусмысленной. — На пять минут! Вспомни, как мы тут раньше, на этом самом крыльце, все главные решения принимали. Мир делили. Пойдём, постоим, как в старые добрые.
Марк позволил себя поднять. Не из слабости. Из любопытства. «Хорошо, — думал он, — покажите мне вашу амбициозную затею. Посмотрим, кто кого переиграет».
Они вышли на холодное, бетонное крыльцо. Марк инстинктивно занял позицию у стены, спиной к тёплому камню, лицом к пустому, заснеженному двору. Тактически выверенное положение. Димон и Егор встали по бокам, как почётный караул, и закурили. Тишина зимней ноши была абсолютной. И в эту абсолютную тишину, как лезвие, вонзился её голос.
— Маааарк…
Он не вздрогнул. Он окаменел. Каждый мускул, каждый нерв, каждый сантиметр кожи напрягся до предела. Мурашки расползались по каждому сантиметру его кожи. Сердце не заколотилось — оно совершило один мощный, болезненный удар о рёбра, а потом замерло. По телу пробежала волна сначала леденящего, а потом обжигающего гнева. «Так. Вот оно. Западня. Идиоты, уроды, предатели. Они её привезли. Мои друзья, привели ко мне ту, из-за кого я чуть не сгнил в земле. Хотят примирения. Хотят, чтобы я посмотрел в её глаза и… что? Растаял? Они что, совсем с катушек съехали?»
Он поворачивался медленно, с демонстративным, ледяным презрением ко всей этой постановке. Каждое движение было под контролем. Он не позволит им увидеть ни тени слабости. Он развернулся и увидел её.
Она стояла в метрах пятнадцати, на краю жёлтого круга света от уличного фонаря. В снегу. Совершенно одна. В длинном, тёмном пальто, в нём она была похожа на женщину из старого черно-белого кино — элегантную и недоступную. Снег медленно покрывал её тёмные волосы белой пеленой. Она не делала ни шага навстречу. Не звала снова. Не плакала. Она просто стояла. И смотрела на него.
И в этом взгляде была вся вселенная. Боль, которую он знал. Надежда, которую он ненавидел. Любовь, в которую он больше не верил. И что-то ещё. Что-то новое. Какая-то непоколебимая, тихая сила. Достоинство. Не достоинство королевы, а достоинство человека, который знает правду и готов за неё стоять до конца.
Его мысли закипели, шипя и взрываясь, как перегретый пар:
«Стоит. Как монумент своей собственной лжи. Думает, что её вид, её «трагическая красота» что-то изменят. Думает, я увижу ту Таю, которой говорил всю эту приторную хуйню и ради которой готов был горы свернуть. А я вижу только прекрасную, холодную статую предательства. Вижу ту, кто впустила в свой дом, в свою постель другого. Слышал это. СЛЫШАЛ! И после этого она смеет стоять здесь? На МОЁЙ земле? Смотреть на меня этими глазами, в которых, кажется, даже слёз нет? Этот её взгляд, который свёл его с ума в первый же день. Во взгляде только эта… эта уверенность. В чём ты уверена, сука? В том, что я, как последний лох, опять поведусь? Нет. Нет. Нет. Не хуя. Я умру, но не позволю этому призраку снова войти в мою жизнь».
Он смотрел на неё, и его собственное лицо было безупречной маской высокомерного безразличия. Но внутри всё горело. Горело ненавистью, которая была лишь обратной стороной невыносимой тоски. Он смотрел на женщину, бывшую смыслом его существования, и видел лишь источник своей гибели. Разрушительницу его мира.
Они стояли, разделённые не только расстоянием, но и целой пропастью боли, недоверия и невысказанных слов. Снег падал между ними, тихий и равнодушный. Он ждал, что она сломается. Отвернётся. Упадёт. Она продолжала стоять, и в её неподвижности была такая сила, что его начало бесить. В ней не было ни мольбы, ни просьбы. Было ожидание. Вызов.
Тишина стала физически тяжелой, давящей. На линии разлома между их сердцами копилось напряжение целой геологической эры. Следующее движение, следующее слово, следующий вздох должны были или взорвать эту хрупкую грань навсегда, погребя всё под лавиной окончательного разрыва… или вызвать первый, невероятно болезненный сдвиг, начало долгой и мучительной работы по сближению тектонических плит их израненных душ.
Он стоял, вцепившись взглядом в неё, и весь его вид, вся его поза кричали одним, ясным, невероятно громким в своей тишине посланием: «Убирайся. Сгинь. Пока я не вспомнил, как сильно я тебя когда-то любил, и не сделал с тобой чего-то, что уже не исправить
Глава 20. БЕЗДНА
Тишина между ними была не паузой, а отдельной, дышащей субстанцией, живым существом, созданным из биения двух сердец, что вот-вот должны были разорваться от напряжения. Они стояли, впиваясь друг в друга взглядами — он с вышки своего ада, она из бездны своего раскаяния. Каждая секунда звенела натянутой до предела струной, готовой лопнуть и хлестнуть по глазам. Минута. Вторая. Третья. Время словно загустело, замедлив свой бег, чтобы продлить эту пытку, эту сладкую, отравленную муку предвкушения конца.
Марк двинулся. Не шаг, а медленное, хищное приближение раненого зверя, улавливающего запах крови и предательства. Каждый его мускул был напряжён до боли. Внутри него бушевал и извергался вулкан, лава ненависти, едкая и чёрная, пыталась затопить и поглотить последние угли былой любви. Но из-под чёрного пепла прорывались обжигающие, предательские всполохи – он вспоминал её смех, похожий на звон разбиваемого хрусталя, её шёпот «люблю» у него под ухом, её тело, доверчиво прижавшееся к нему в полусне, такое хрупкое и тёплое. А потом – картина, выжигающая душу наизнанку, вытравливающая всё светлое. Она. Голая. В постели с этим ублюдком. Звук её стона, который он услышал в своём воображении. Калейдоскоп чувств резал его изнутри острыми, ядовитыми осколками, выскребая всё до дна.
«
Сука. Лживая сука. Зачем приползла? Чтобы посмотреть, как я сдох не до конца?»
Он ловил её запах – тот самый, с примесью осеннего дождя и чего-то неуловимо-нежного, что было её сутью, её ядом – и кровь в жилах стыла, превращаясь в лёд, а потом вскипала. Желудок скрутило в тугой, тошнотворный узел, и кислота подступила к горлу. И поднималось, шипя, ползком, самое подлое, животное чувство. Он хотел её. Физически, до дрожи в коленях, до безумия в воспалённом сознании. Хотел трахнуть, чтобы стереть с неё этого уёбка, чтобы доказать и себе, и ей, кто здесь хозяин, чья она, даже если это уже не так. Его тело, предательское и помнящее, отзывалось на её близость диким, постыдным возбуждением, сводящим с ума, и он ненавидел себя за эту слабость больше, чем ненавидел её.
Их разделяли три шага. Вся их история, все надежды и тайные мечты заканчивались на расстоянии вытянутой руки. Руки, которая сейчас сжималась в кулак до хруста в костяшках.
– Что тебе нужно, Лебедева? Ммм? – его голос был тихим, сиплым от сдержанной ярости, будто его горло засыпали битым стеклом и он говорил сквозь него. – Пришла полюбоваться на своё творение? Убедиться, что я ещё дышу и можно продолжать игру? Что на этот раз придумала?
– Марк… – её голос дрогнул, в нём звенела тончайшая, почти невидимая паутина надежды. – Я счастлива, что ты здесь. Жив. Что поправился. Я каждый день думала… каждый день просила у Бога…
«
Бога? У какого ещё бога, шмара? Ты молилась, лёжа под ним?»–
пронеслось в его голове со свинцовой тяжестью.
Он молчал, лишь прожигал её взглядом, пытаясь разглядеть в этих глазах – когда-то таких честных, а теперь просто красивых, глубоких омутах лжи – хоть крупицу той правды, что он так отчаянно искал во сне и наяву. И не находил. Только отражение собственного искажённого болью лица, своего оскала.
– Ты… рада? – он фыркнул, и этот звук больше походил на заглушённый рык зверя в капкане, который перегрызает себе лапу. Губы искривились в гримасе, не имеющей ничего общего с улыбкой. – Какого хуя ты сейчас несёшь, а? Думала, твоя холуйская, виноватая «забота» в больнице меня спасёт? Что я, как последний лох, потеку слюнями, уткнусь в твою ладонь и всё прощу? Забуду, что видел?
– Марк, ты должен дать мне шанс… Я обязана всё объяснить. Всё было не так, как ты думаешь, как тебе показалось… – она сделала шаг вперёд, рука её непроизвольно потянулась к нему, тонкие пальцы задрожали в воздухе, но он отпрянул, как от раскалённого железа, будто её прикосновение теперь могло его обжечь до костей, растворить в боли.
– Не ТАК? – его рёв сорвался с цепи, оглушительный, безумный, рвущий тишину двора. Он орал, срывая голос, и жилы на шее напряглись, как канаты, а в висках застучал молот. – Что я, блядь, не так мог понять, а? Конкретно! Я видел всё в деталях! Как ты, голая, раздвигала ноги для этого уёбка Андрюши? Или может, он тебя насиловал, а ты молчала и стонала от удовольствия? Это и есть твоё «не так»? Ты – конченная, грязная, лживая шлюха! Я знал! Чёрт меня побери, я знал в глубине души, что ты такая же, как все эти куклы с пустыми глазами и удобной моралью! Но нет, Марк, дурак, идиот, влюбись, вляпайся по самые уши, разреши себе поверить в сказку! – Он сделал шаг вперёд, его дыхание стало горячим и прерывистым, пахнущим медью и горечью. – Съёбывай. Пока я ещё могу себя сдерживать. Пока цела. По-хорошему уходи. Или, клянусь, я придушу тебя здесь своими руками, и мне будет насрать на твои слёзы, на твои оправдания, на все последствия! У меня их уже нет! Никаких последствий!
Сзади, у входа в кузницу, послышались встревоженные, резкие голоса. Егор и Димон обменялись быстрыми, тревожными взглядами.
– Марк, блядь, опомнись, что ты несешь?! – крикнул Егор, делая осторожное движение вперёд, тело его сгруппировалось.
– Пиздец! Отойди от неё, Марк! Ты же не в себе! – поддержал Димон, его тело уже было напряжено, как тетива, готовое к рывку.
Но Орлов даже не обернулся. Весь мир сузился до её бледного, как полотно, лица, до её широко раскрытых глаз, в которых плескался ужас, но не перед ним. Перед бездной между ними. Она была центром его вселенной боли, её солнцем и чёрной дырой одновременно.
– Марк, – она выдохнула это слово так тихо, что он почти не расслышал. Но оно, словно острый, тончайший нож, разрезало воздух и дошло прямо до мозжечка. – У нас… будет ребёнок.
Тишина, которая воцарилась следом, была абсолютной, звенящей, леденящей душу. Даже ветер, казалось, замер. Словно само пространство ахнуло и затаило дыхание. Пацаны застыли, будто вкопанные. Егор замер с полуоткрытым ртом, а Димон уставился на Таю, его глаза стали огромными от немого, остолбеневшего шока. Они переглянулись, и в этом взгляде было одно: «Бля… Вот это пиздец».
– ЧТО?! – рёв Марка не был человеческим. Это был вопль зверя, в которого воткнули нож по самую рукоятку и провернули его в ране. Звук, рождённый где-то в самой глубине разорванной души, из той самой чёрной пустоты. Он закатился истерическим, горловым, страшным смехом, от которого по спине у всех пробежали мурашки ледяной волной. – Ребёнок? Ха! Нихуя себе новость! НИ-ХУ-Я! НИ-ХУ-Я у нас с тобой больше нет! И не будет, ты поняла?! Долго эту дешёвую, слезливую хуйню придумывала? Чтобы на крючок посадить? Знала на что я поведусь. Или… – он вдруг притих, и в его глазах, налитых кровью, вспыхнула ледяная, дьявольская, отравляющая душу догадка. Он медленно подошёл ещё ближе, так что она почувствовала исходящий от него жар отчаяния и его дыхание. – Или это правда? И ты хочешь мне на шею повесить чужого ублюдка? Свалить свою блядскую ошибку на меня? А? Что тебе ещё от меня надо, а, Лебедева? Отомстить решила за все «унижения»? Так радуйся, сука! Ты добилась своего! Радуйся и пиздуй обратно к своему Андрюше! Пусть он растит своё выблядка! Или тебе денег на аборт подкинуть? Сколько? На, возьми всё! – Он с силой ударил себя ладонью в грудь, в область сердца, и лицо его на миг скривилось от острой, физической боли, будто там действительно зияла рана. – Ты и так у меня всё забрала! Душу, сердце, мозги, веру… жизнь! Здесь… – он снова прижал ладонь к груди, сжимая ткань футболки в мокрый от пота комок, – здесь теперь пусто и черно, и это твоих рук дело! Марка Орлова больше нет! Он сдох в ту ночь, когда увидел тебя! Съёбывай с моих глаз! Исчезни из моей жизни! Я не хочу слышать твой голос! Не хочу видеть твое лицо! Если сдохнешь, тоже печалиться не буду.
Он тяжело дышал, грудь ходила ходуном, а в глазах стояла такая бездонная мука, что даже пацаны, привыкшие ко всему, невольно отвели взгляд, почувствовав себя чужими на этой сцене ада. А потом его взгляд, скользнув по её фигуре, задержался на её губах, слегка приоткрытых от шока, и в нём вспыхнуло что-то гнусное, оскорбительное, желающее унизить, растоптать, сравнять с грязью то, что когда-то боготворил, разбить последний хрусталь её достоинства.
– Хотя… знаешь что? – его голос внезапно стал сладким, сиропно-ядовитым, театральным, и от этого было в тысячу раз страшнее. Он даже наклонился к ней чуть ближе, будто собираясь поделиться интимной тайной. – Давай на прощанье. Чтобы память осталась. Отсоси мне. Прямо здесь. На глазах у пацанов. А то за наш короткий, жалкий перепихон мы до этого так и не добрались, помнишь? Слишком быстро всё было, слишком по-дурацки. Ведь твой грязный, блядский ротик только на это и годится, правда же? На то, чтобы врать и сосать. Ммм? Исполни последнее желание. В знак прощания и моего… великодушного прощения. Сделаешь, Лебедева?– И его пальцы, будто сами собой, медленно, демонстративно потянулись к резинке спортивных штанов, делая недвусмысленный, похабный жест.
Это было уже за гранью. За последней чертой.
– Марк, твою мать! Хватит, ты совсем ахуел, тебя заклинило?! – закричал Димон, решительно делая рывок вперёд, его лицо перекосилось от ярости.
– Урод, ты Орлов! Тая, поехали домой!– рыкнул Егор, и его лицо стало жёстким, каменным, боевым, он уже не видел друга, видел монстра.
Но Тая опередила их. Весь её страх, вся накопленная за эти недели боль, вся ярость от несправедливости и унижений слились в один сокрушительный, ослепляющий импульс. Она не провалилась сквозь землю – она собрала её всю, всю свою силу, всю боль, в один стальной кулак. Размахнулась, вложив в удар вес всего тела, всю свою отчаянную любовь, превратившуюся в ненависть, и ударила его по лицу со всей душевной и физической мощи, на которую только была способна.
Щелчок был сухим, звонким, как выстрел. Голова Марка резко, неестественно дёрнулась в сторону. На скуле вспыхнуло алое пятно, отпечаток её пальцев.
Она не сказала ни слова. Просто стояла, вся дрожа, как осиновый лист на ветру, но с горящими, сухими теперь глазами. В них не было слёз. Только пепел. Пепел от сгоревших иллюзий, надежд и той нежной, глупой девушки, которой она была минуту назад.
А он чувствовал, как по его щеке расползается жгучий, позорный след. Не от физической боли – та была ничтожна, приятна даже. А от её прикосновения. Этого последнего, страшного, разрывающего все связи, все нити прикосновения. И от осознания, что она смогла это сделать. Что он довёл её до этого. Что она ответила.
«
Она ударила меня. Эта маленькая, хрупкая тварь посмела меня ударить. Сука! Тебе не жить...»
И тогда последние нити, удерживающие его рассудок, лопнули с тихим, шелковистым звуком рвущейся ткани души. Безумие, чёрное, беспощадное и всепоглощающее, накрыло его с головой, как волна цунами. Он не дал ей опомниться, отшатнуться, воспользоваться своей победой. Одной рукой, с железной, нечеловеческой силой, рождённой отчаянием, ненавистью и бесконечной болью, он впился пальцами в её горло и легко, будто пёрышко, оторвал от земли. Тая затрепыхалась, глаза её округлились от шока и стремительно наступающей нехватки воздуха. Она беззвучно, судорожно ловила ртом кислород, по её побледневшим щекам ручьями потекли слёзы, но ни звука, ни мольбы, ни хрипа она так и не издала. Она смотрела на него. Просто смотрала сквозь пелену надвигающейся темноты. И в этом взгляде, в последнюю секунду, он увидел не страх, а… жалость. Проклятую, святую, невыносимую жалость.
– Марк, ублюдок, отпусти её, ты сейчас её задушишь! Ты же видишь, она не может дышать! – закричал Егор, бросаясь к ним, но Димон схватил его за плечо, понимая, что резкое движение может спровоцировать трагедию, что Марк в этом состоянии может дожать просто рефлекторно.
– Марк,ради всего святого, она же беременна, очнись, ты же её убьешь! ОБОИХ убьешь! – голос Димона был сдавленным, полным настоящего, животного ужаса. Он видел, как на глазах темнеют ногти на её руках, бессильно цепляющихся за железное предплечье Марка.
– Беременна? Больно? – прошипел Марк, глядя в её потемневшие, теряющие сознание, но всё ещё сознательные глаза. Его собственное лицо искажала гримаса нечеловеческой муки, в которой смешались ярость, отчаяние, невыносимая боль и что-то ещё, похожее на безумную, искалеченную любовь. – Да что ты знаешь о боли, тварь? Ты знаешь, каково это – выживать, когда внутри всё мертво, когда сгнило и разложилось? Я ненавижу тебя. Ненавижу каждой клеткой, каждым нервом, каждым вздохом. Надеюсь, ты сгниёшь в своём лживом, благополучном, чистеньком мирке. Конченая, подлая, лживая сука… И забудь обо мне, Лебедева. Навсегда. – Голос его сорвался на хрип, на надрыв. – Но вот о тебе… у меня навсегда останется напоминание. – Он снова, судорожно, прижал ладонь к сердцу, не отпуская её горло, будто пытаясь унять адскую, рвущуюся наружу боль в груди, выдавить её обратно.
Его разрывало на части. Вид её страданий, её беззащитности, уходящей жизни – всё это смешивалось с дикой, извращённой жалостью, с остатками той безумной любви и всё тем же животным желанием, которое теперь стало желанием смерти. Убить и тут же воскресить. Уничтожить и тут же прижать к себе, рыдая, выть над её телом. Он был на краю. На самом краю.
Крепкие, сильные руки пацанов наконец вцепились в него, срывая с места безумия. Димон обхватил его сзади за плечи и грудь, Егор – за руку, сжимающую горло Таи, пытаясь разжать пальцы, которые окаменели. Они действовали решительно, но без резкости, боясь навредить ей ещё больше.
– Отпусти, Марк! Всё, хватит! Очнись, это же Тая! ТАЯ! – Их голоса звучали прямо у него в ушах, но доносились будто сквозь толщу воды, сквозь вату безумия.
Марк, не рассчитав силы в своей слепой ярости, рванулся, пытаясь стряхнуть их, как стряхивает зверь надоедливых псов. Его пальцы, ослабленные на миг, разжались. Тая, как тряпичная кукла, безжизненно и тяжело отлетела в сторону и рухнула в холодную, жирную грязь с глухим, мягким звуком. Она упала на колени, согнувшись пополам, и несколько секунд просто сидела, упираясь руками в землю, сотрясаемая беззвучными, судорожными спазмами, пытаясь отдышаться, втянуть в обожжённое, сведённое спазмом горло живительный, ледяной воздух. Потом медленно, с нечеловеческим усилием, подняла голову и посмотрела на него снизу вверх, из грязи. Слёзы, горячие и солёные, продолжали течь по её щекам, но во взгляде, который она устремила на него, не было уже ни мольбы, ни страха, ни даже той жалости. Только ледяная, горькая, непробиваемая гордость и пустота. Пустота, в которой утонуло всё, что было между ними. Вся любовь. Вся надежда. Вся боль. Осталась только эта пустота и тихий, страшный приговор.
Димон, не помня себя от ярости и сострадания, подскочил к ней, отсекая её от Марка своим телом, как щитом.
– Марк, сука! Сука ты конченная! Скажи спасибо, что ты только из больницы вылез, иначе я бы тебе сейчас ебало разнёс вдребезги, клянусь! – Он аккуратно, но быстро поднял Таю, почувствовав, как она вся мелко и беспомощно дрожит, как птенец, выпавший из гнезда. Прижал к себе, пытаясь согреть, защитить, закрыть от этого кошмара. – Всё, конфетка. Всё, тише. Дыши. Медленно. Всё закончилось. Я тебя домой отвезу. Егор, жди тут меня, никуда не отпускай этого… этого урода. Я скоро. Если он пошевелится – бей по башке, не глядя.
Он почти на руках унёс её к своей машине, усадил на пассажирское сиденье, пристегнул, будто ребёнка, поправил спутанные волосы. Всю дорогу она молчала, отвернувшись к окну, по которому струились дождевые потоки, сливаясь с беззвучными, но не прекращающимися слезами на её щеках. Он поглядывал на неё, сжимая руль так, что кости белели, и внутри у него всё клокотало от гнева и беспомощности, от желания развернуться и прикончить того, кого он ещё час назад считал братом.
---
В её квартире пахло одиночеством, женственностью и теми её духами – лёгкими, цветочными, – что когда-то сводили Марка с ума. Теперь этот запах казался Димону приговором, запахом прощания.
Она кивнула на его шею, где, видимо, остались красные следы от её же пальцев, когда он пытался её успокоить, и тогда с неё окончательно сорвало. Она не заплакала – она разрыдалась. Это не были тихие слёзы. Это были надрывные, глубокие, животные рыдания загнанного и преданного зверька, который не понимает, за что ему такая боль, за что его так. Она рыдала так, что захлёбывалась, теряла дыхание, и её плечи судорожно подрагивали, а пальцы впивались в его куртку, цепляясь за последнюю соломинку в этом мире. Он обнял её, не как мужчина, а как старший брат, как защитник, гладя по спутанным волосам и бормоча бессвязные, утешительные слова, которые в этой ситуации ничего не значили, кроме одного – «я здесь».
– Тая… Ты правда… беременна? – спросил он наконец, когда рыдания немного утихли, перейдя в тихие, надсадные всхлипы, выбивающиеся из самой груди.
– Да,– выдохнула она в его мокрое от её слёз плечо, голос её был хриплым, разбитым, как её жизнь. – Да, Дима…
– Что за хуйня у вас тогда произошла? В тот день, в день аварии… Он что, правда так подумал? Что ты с Андреем?
– Он думает,что я изменила ему с Андреем… Он видел нас… в комнате… в кровати. Но всё было не так, Дима… Всё было не так, клянусь тебе… всё было нелепо и страшно… – её голос срывался, переходя в шёпот, в исповедь умирающей. – Как мне теперь жить с этим?.. С тем, что он так думает… Что он меня… ненавидит… что он хотел меня убить… И ребёнка…
– Успокойся, конфетка. Остынет он, прийдёт в себя. Мы его в чувства приведём, он не камень, он просто в аду. Попробуем поговорить ещё раз, через время, когда всё уляжется, когда он очухается…
И тут она резко оборвала рыдания. Отстранилась от него так внезапно и жёстко, что он вздрогнул, почувствовав ледяной ветер между ними. Сделала шаг назад, выпрямилась во весь свой невысокий рост. Подняла на него лицо – опухшее от слёз, бледное, с синяками под глазами и ярким, зловещим следом на шее, но с каким-то новым, стальным, непреклонным блеском в глубине радужек. Он увидел этот взгляд – взгляд не жертвы, не сломленной девчонки, а женщины, принявшей суровое, окончательное решение – и внутренне содрогнулся. Ему стало почти страшно от этой внезапной, леденящей силы.
– Нет.
Одно слово.Твёрдое, отчеканенное, как из гранита, высеченное в камне боли. Ни тени сомнения, ни колебания.
– Не будет больше встреч. Никаких разговоров. Никаких «попробуем». Никакой боли. Ничего. Больше ничего не будет, Дима. Вообще ничего.
– Тая, ты в шоке, не принимай решений сейчас, на горячую голову…
– Поезжай,– перебила она его, и её голос обрёл странную, неестественную твёрдость, звон металла о камень. – Со мной всё будет в порядке. Не волнуйся. Я выдержу. Я – Тая Лебедева. – Она сказала это с горьким, безмерным достоинством королевы, потерявшей трон, но не честь. – И я никогда не унижалась. Ни перед кем. А сейчас… сейчас я просто вспомнила, кто я есть на самом деле. Спасибо тебе за всё. За то, что привёз, за то, что пытался защитить. Поезжай, пожалуйста.
– Хорошо, конфетка… Я понимаю, тебе нужно побыть одной. Отоспаться. Я завтра приеду, проведаю, привезу что-нибудь поесть, лекарства, – сказал он мягко, пытаясь до неё достучаться, вернуть в реальность, где он может о ней заботиться.
– НЕТ! – отрезала она так резко, звонко и жёстко, что он физически отпрянул, будто получил пощёчину. В её глазах вспыхнула та же сталь, холодная и режущая. – Если ты меня действительно… любишь, уважаешь, если я для тебя что-то значу – не приезжай. Ни завтра. Ни послезавтра. Ни через месяц. Ни через год. Забудь дорогу сюда. Забудь, что знал меня. Это не шутка.
– Да что ты такое говоришь! Да я этого ёбнутого мудака сам притащу, за шкирку, на коленях заставлю извиняться! Он очухается, он будет ползать! Ты мне как сестра, как дочь, Тая! Самая настоящая! Я не дам тебя в обиду, ты слышишь?! Никому! И ему в первую очередь!
– Я всё сказала, Дима. Всё. Поезжай. Сейчас.
Она обняла его крепко, отчаянно, зная, что прощается не просто на сегодня. Это было прощание навсегда. Она поцеловала его в щёку, и её губы были холодными, как лёд, как смерть. – Передай Егору… что я ему безумно благодарна. И тебе. Вы пытались. Вы сделали всё, что могли. Больше, чем могли. Буду помнить вас всегда, вашу заботу и доброту. А сейчас… оставь меня одну. Пожалуйста. Мне нужно… мне нужно остаться одной. Навсегда одной.
Уходя, Димон обернулся на пороге. Посмотрел на неё очень тёплым, грустным, полным боли и бесконечного сожаления взглядом и попытался растянуть губы в подобие улыбки. Улыбки прощания, улыбки-обещания, что это не конец.
– Я не прощаюсь, конфетка… Ты слышишь? Не прощаюсь… Я буду знать, что ты здесь. Всегда.
Дверь закрылась. С мягким, но безжалостно окончательным, щелчком замка. Это была дверь не просто в подъезд. Это была дверь в прошлое. В жизнь, которая была до Марка Орлова, и в ту короткую, яркую, ослепительную и страшную жизнь, что была с ним. И Тая, стоя посреди тихой, пахнущей одиночеством квартиры, уже знала, что будет делать дальше. Каждая клетка её тела, каждый удар сердца, отдававшийся болью в горле и странным, щемящим теплом внизу живота, кричали об одном. Вытирать о себя ноги она больше никому не позволит. И уж тем более – Марку Орлову. Его глава в её книге жизни была перевёрнута, вырвана и сожжена. Навсегда. Остался только пепел, холодное достоинство и тихая, страшная сила матери, охраняющей своё дитя от мира, в котором есть такие, как он.
---
Димон ворвался в кузницу не как человек, а как слепая, яростная стихия, как ангел возмездия с закатанными до локтей рукавами, обнажившими вздувшиеся вены, и глазами, полными холодной, убийственной ярости. Дверь он захлопнул с таким сокрушительным грохотом, что стёкла в маленьком, пыльном окошке задребезжали, а с потолка и стен посыпалась старая штукатурка, застилая всё белой, похоронной пылью.
Марк лежал на потрёпанном кожаном диване, уставившись в потолок пустыми, выгоревшими глазами, в которых не было ни мысли, ни жизни, ни света. Он просто существовал, дышал, и каждый вдох давался ему с болью. Егор сидел напротив в кресле, склонившись, с локтями на коленях, и тупо, без моргания, наблюдал за ним, как часовой у тела, ожидая, когда в нём что-то дрогнет. В комнате висела гробовая, давящая тишина, которую не решался нарушить даже скрип старого дома.
– Орлов! – проревел Димон, и в его голосе кипела не просто сталь, а расплавленная, карающая лава, выплеснувшаяся из самого сердца. Он прошёл через всю комнату, остановившись прямо перед диваном, и его тень, огромная и грозная, накрыла Марка с головой.
– Сукааааа!.. Ну что, герой? Надеялся, что я тебя тут в покое оставлю? Что всё само рассосётся? Нет, брат. Всё. Игра закончена. Ты перешёл черту, за которой нет возврата. А теперь, дорогой друг, – он наклонился, впиваясь в Марка взглядом, полным такого презрения, что оно жгло сильнее пощёчины, – ты сядешь. И всё нам расскажешь. Всё. От первого до последнего слова, от начала и до сегодняшнего дня, до каждой своей ебучей мысли, когда ты душил её. Прямо. Сейчас. И если хоть раз соврёшь – я сам тебя придушу на этом диване. Понял, герой? Начинай.
Глава 21. КРУШЕНИЕ ВСЕЛЕННОЙ
Тишина в «Кузнице» не была просто отсутствием звука. Это была отдельная, осязаемая субстанция — густая, тягучая, как застывший в жилах деготь. Она давила на барабанные перепонки, заполняла лёгкие, прижимала к креслам. Единственный источник света — голая лампочка под закопчённым потолком — мерцал, отбрасывая на стены гигантские, прыгающие тени от инструментов, превращая их в орудия пыток в каком-то инфернальном театре. В центре этого мрачного святилища, на потрёртом кожаном диване, лежал Марк.
Он не просто лежал — он был разложен, как труп. Руки раскинуты, взгляд, лишённый фокуса, прилип к потолку, где в паутине и копоти угадывался причудливый узор. Он не моргал. Грудь едва вздымалась. Казалось, душа уже покинула эту физическую оболочку, оставив лишь пустую, холодную скорлупу, набитую пеплом и болью.
Егор сидел напротив, вбившись в кресло. Он не просто наблюдал — он изучал Марка. Его взгляд, обычно живой и насмешливый, сейчас был тяжёлым, аналитическим, как у хирурга перед сложной операцией. Он видел мелкую дрожь в пальцах, непроизвольно сжимающихся в кулак каждые несколько минут. Видел нервный тик под левым глазом. Видел, как горло Марка сглатывает несуществующую слюну. Это был не его брат. Это был призрак, тень, и Егор с холодным ужасом ловил себя на мысли, что, возможно, настоящего Марка Орлова, того железного, насмешливого командира, больше нет. Убит. И убийца сейчас лежал перед ним.
В этой гробовой, леденящей тишине вдруг зародился звук. Сперва далёкий, как раскат грома за горизонтом — глухой рёв мотора, несущегося на пределе. Звук нарастал, заполняя ночь, превращаясь в оглушительный рёв ярости. Затем — визг шин, рвущий тишину улицы, скрежет, от которого по спине пробегали мурашки. Шаги. Не просто шаги — это были удары судьбы, тяжёлые, сокрушающие, приближающиеся к двери.
Егор медленно поднял голову. Его пальцы сжали подлокотники.
И случилось.
Дверь не открылась. Она исчезла в вихре силы и ярости. Оглушительный, апокалиптический БА-БАХ! потряс стены. Массивное полотно из дуба и железа ударилось о стену с таким грохотом, что Егору почудился взрыв. Всё вокруг вздрогнуло. Со стен, с потолка, из каждой щели хлынул белый, слепящий поток — старая штукатурка обрушилась, как снежная лавина, застилая свет, пол, заставляя Егора зажмуриться и втянуть голову в плечи.
В этом белом, пыльном облаке, как демон, вырвавшийся из преисподней, возник Димон.
Он стоял в дверном проёме, его силуэт чётко вырисовывался на фоне ночной темноты. Он дышал тяжело, грудью, и каждый выдох вырывался клубом пара в холодном воздухе. Он не просто был зол. Он был персонифицированной местью. Его обычная, чуть насмешливая уверенность сменилась на ледяную, абсолютную ярость, которая не кричала, а молчала, и от этой тишины становилось в тысячу раз страшнее. Его глаза, горящие в полутьме, пронзили пыльную завесу и пригвоздили к дивану точку, где лежал Марк, не шелохнувшийся от взрыва.
Он не взглянул на Егора. Весь мир для него сузился до этой неподвижной фигуры.
Егор, откашлявшись от пыли, поднялся.
— Дим… Твою ж мать, ты дверь…
— МОЛЧИ. — Одно слово. Одно, вырезанное из льда и стали. Оно повисло в воздухе, перекрывая все остальные звуки. Димон сделал шаг вперёд. Штукатурка хрустнула под его ногами с тем самым звуком, каким ломаются кости.
— Орлов! – проревел Димон, и в его голосе кипела не просто сталь, а расплавленная, карающая лава, выплеснувшаяся из самого сердца. Он прошёл через всю комнату, остановившись прямо перед диваном, и его тень, огромная и грозная, накрыла Марка с головой.
– Сукааааа!.. Ну что, герой? Надеялся, что я тебя тут в покое оставлю? Что всё само рассосётся? Нет, брат. Всё. Игра окончена. Ты перешёл черту, за которой нет возврата. А теперь, дорогой друг, – он наклонился, впиваясь в Марка взглядом, полным такого презрения, что оно жгло сильнее пощёчины, – ты сядешь. И всё нам расскажешь. Всё. От первого до последнего слова, от начала и до сегодняшнего дня, до каждой своей ебучей мысли, когда ты душил её. Прямо. Сейчас. И если хоть раз соврёшь – я сам тебя придушу на этом диване. Понял, герой? Начинай.
Марк, наконец, пошевелился. Медленно, с тихим, скрипучим звуком, будто его суставы были полны ржавых гвоздей, он повернул голову. Его взгляд, тусклый и мёртвый, скользнул по лицу Димона, но не задержался. Он смотрел сквозь него, в какую-то свою внутреннюю пустоту, где не было ни звуков, ни лиц, только бесконечный, давящий мрак.
Егор, почувствовав, как ситуация катится в пропасть, сделал шаг вперёд.
— Димон, блядь, остановись! Он не в себе, ты видишь?! Он пустой! С ним сейчас говорить — что с камнем!
— Я СКАЗАЛ — ЗАТКНИСЬ! — Димон резко обернулся к нему, и в его глазах Егор увидел не брата, а незнакомца, на краю. — Он говорит. Сегодня. Или я… — он повернулся обратно к Марку, и его голос упал до смертельно опасного шёпота, — …или я выбью из него слова вместе с последним дерьмом, которым он, долбаёб конченый, набил свою ебучую башку! Понял, Орлов? Ты меня слышишь?
Под этим взглядом, под этой нечеловеческой, сконцентрированной силой, что исходила от Димона волнами, Марк наконец сдался. Не внешне — внутри. Какая-то последняя, невидимая опора, на которой держалось всё его существо, с треском рухнула. Он с невероятным, видимым усилием подался вперёд, оторвал спину от дивана и сел на самом краю. Движения его были медленными, механическими, как у заводной куклы с перебитыми пружинами. Он устало — нет, с бесконечным, вселенским изнеможением — поднял руки и растёр лицо ладонями. Тёр долго, яростно, будто пытался стереть не пот или пыль, а само своё лицо, свою личность, свою память. Когда он убрал руки, на его щеках остались красные, воспалённые полосы, но на самом лице не было ничего. Ни эмоций, ни мыслей. Лишь пустая, серая тень былого человека.
Его губы дрогнули. Он попытался сглотнуть, но горло, сухое и спазмированное, не слушалось. Он открыл рот, и из него вырвался не голос, а хриплый, сдавленный звук, похожий на скрип ржавой двери.
— Па… пацаны… — наконец прошептал он. Звук был таким чужим, таким разбитым, что Егор невольно сморщился. Марк попытался собрать мысли, разбегающиеся, как тараканы от света. — В общем… в то воскресенье… я отвёз… её домой. Она… должна была… поговорить… с этим… ебанатом… Андрюшей…
Он замолчал, глотая воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег. Пацаны не дышали, превратившись в два сгустка абсолютного, напряжённого внимания. Даже пыль в воздухе, казалось, замерла в ожидании. Тишина стала ещё глубже, ещё звонче.
— Я… дал ей… — Марк начал снова, глядя не на них, а в бетонный пол перед своими ботинками. Но видел он не серый бетон. Он видел её спину, когда она выходила из машины, прямая и гордая, даже когда шла на эту чёртову встречу. Видел её глаза — испуганные, но полные какой-то своей, непоколебимой решимости. — … ровно два часа. Два часа… чтобы решить… все свои вопросы… — он сделал паузу, и в этой паузе повисла вся тяжесть того рокового решения. — Я настаивал… чтоб я… присутствовал… но она… отказалась… — Губы его искривились в чём-то, что должно было быть усмешкой, но стало страшной, болезненной гримасой, обнажающей зубы. — Я так понимаю… что она… и возвращаться ко мне… не собиралась…
— Орлов. — Голос Егора прозвучал негромко, но с такой чёткой, режущей сталью в интонации, что Димон даже не обернулся. Егор сидел, откинувшись в кресле, но его поза была напряжённой, как у пружины. — Ёб твою мать. Ты меня сейчас слышишь? Давай. Без твоих, блядь, гипотез, домыслов и самокопаний. Только. Факты. Что. Было.
Марк медленно кивнул. Коротко, резко, будто голова была тяжёлым грузом, который он едва мог поднять. Он соглашался. С приговором. С пыткой.
— Ладно, — прорычал он, сжимая виски ладонями так, что кожа побелела. Казалось, он пытался вдавить обратно в череп осколки воспоминаний, которые сейчас вырвутся и порежут всех, включая его самого. — Спустя… сколько-то времени… Может, час… Звонок.
Он замолчал, втянув воздух.
— От неё.
Слово «неё» он выдохнул не как имя. Он выплюнул его, как отравленную пилюлю, с такой концентрированной смесью тоски, ненависти и незаживающей боли, что по спине у Егора и так уже напряжённого Димона побежали ледяные мурашки. В этом одном слоге была вся история — и первая встреча, и первый поцелуй, и та ночь, когда он понял, что пропал, и этот чёртов звонок, который всё перевернул.
— Я ещё… — Марк качнул головой, и в этом движении была бездонная, унизительная жалость к самому себе, тому, глупому, доверчивому, который сидел тогда в машине и улыбался. — …как последний долбаёб… обрадовался. Думал… так быстро… этого пидора спровадила… Молодец… — он не закончил, не смог выговорить «моя девочка». Горло снова свела судорога. — Поднимаю… а там… в трубке… — он зажмурился, и по его лицу пробежала судорога, будто яркая, обжигающая вспышка боли ударила прямо в мозг. — Её шёпот. И какие-то… сопли. И… чмоканье. Чмоканье… этого… выродка… прямо в трубку.
Марк встал. Не резко, а медленно, тяжело, словно поднимая неподъёмную гирю. Казалось, кости его скрипят от напряжения. Он начал медленно бродить по комнате, его тень, огромная и беспокойная, металась по стенам, сливаясь с тенями тренажёров, превращаясь в какого-то многорукого демона.
— Я… летел к ней… — его голос набирал силу, срывался на низкий, хриплый рёв, полный той дикой, животной паники, что захлестнула его тогда. — Думал… он там её… насилует… мучает… рвёт на части! Я не знаю… ЧТО в моей голове было… пока я доехал! Это был вихрь… из стёкол… криков… её лица… перекошенного от ужаса… которого я даже не видел… но ЯРКО, до каждой морщинки… ПРЕДСТАВЛЯЛ! Я ЧУТЬ С УМА НЕ СОШЁЛ… ЗА ЭТИ ПЯТНАДЦАТЬ МИНУТ!
Он остановился посреди комнаты, повернулся к ним, и на его лице, освещённом сверху жёлтым, болезненным светом, застыло выражение чистого, немого, детского ужаса. Того ужаса, когда мир, только что бывший твёрдым и надёжным, внезапно проваливается у тебя под ногами в бездну.
— Открываю дверь… — он прошептал, и его глаза стали огромными, как у того самого, испуганного ребёнка. — Везде… разбросаны вещи. Её вещи. Её… — он сглотнул, — …бельё… словно следы… какого-то грязного… животного… торжества. В спальне — полумрак… шторы задёрнуты… И она… — он сделал паузу, и в этой паузе повис весь кошмар того дня, вся его вселенная, схлопнувшаяся в одну точку. — Она лежит. Голая. Пацаны…
Он произнёс последнее слово не похабно, не с похабным ухмылом. Он прошептал его с ошеломлённым, почти невинным недоумением, как ребёнок, впервые столкнувшийся с чем-то чудовищным и необъяснимым.
— ГО-ЛА-Я. Немного… прикрывшись простынёй… у бёдер… будто после… после всего… И мирно… блядь… — он выдохнул слово с такой силой, что, казалось, выплюнул его, — СПИТ. Спокойно дышит. А это ничтожество… рядом… пристроившись в одних трусах… лежит с ней рядом в кровати… и ухмыляется. Ухмыляется, сука… во весь свой гнилой… вонючий рот!
Марк снова закашлялся, горло его перехватило спазмом, и он на миг согнулся, давясь звуком. Потом выпрямился, и его глаза, налитые кровью, метнули в них взгляд, полный лютой, невыносимой обиды.
— И говорит… — голос его сорвался на низкий, хриплый, почти безумный шёпот. — «Она… у меня прощения просила… что под тебя легла… Мол, ошиблась… Вот, помирились»… И типа… «Ты что, Орлов, поверил в эту сказку? Она тебе… просто отомстить решила… за все твои унижения на работе… Использовала тебя»… И ржал… Ржал, как последнее… вонючее… ебучее дерьмо… надо мной! Над моей верой… над моей, блядь… ЛЮБОВЬЮ!
Он снова рухнул на диван, обхватив голову руками, и его плечи затряслись в беззвучных, сухих спазмах. Он бился в тихой истерике, из которой уже не было выхода.
— Я его… — он выдавил сквозь пальцы, — отодрал от кровати… от её… спящего, блядь… тела… Пиздил… пока кулаки не онемели от ударов… пока в ушах не зазвенело… пока… А он… всё ржал… Надо мной… Всё говорил и говорил… как они… хорошо… провели время…
Тишина после его слов была густой, тяжёлой, как вода на большой глубине. В ней тонуло всё. И в эту тишину, холодным, отточенным до бритвенной остроты шилом, врезался голос Димона. Он не повысил тон. Он говорил. И от этой размеренной, леденящей тишины в его голосе становилось невыносимо страшно.
— Что… — начал Димон, делая микроскопическую паузу между словами, — …Тая… делала… в этот момент?
Марк медленно поднял голову. Его лицо было как у зверя, глаза налились кровью и дикой, неистовой обидой, которая ищет выхода и не находит.
— Нихуя, друг! — выкрикнул он, и в голосе его звенела эта самая обида, детская, бессильная, ядовитая. — НИ-ХУ-Я! Она просто… валялась! Натрахавшись! Спала, наверное!..
Пацаны переглянулись. Это был не просто взгляд. Это был целый немой диалог, молниеносный обмен информацией, полный нарастающего леденящего ужаса и щемящего, острого как бритва, недоумения. В глазах Егора читалось: «Так не бывает. Не может быть». В глазах Димона, уже знавшего больше: «Я так и думал. Этот ублюдок тут замешан». Они синхронно, глубоко, как ныряльщики перед погружением в пучину, вздохнули.
— Продолжай… — выдавил из себя Егор, и в его голосе уже не было злости, лишь усталая, бесконечно тяжёлая, обречённая готовность дослушать эту исповедь до самого горького, до самого чёрного дна.
Тишина после его слов висела секунду, две, три — густая, переполненная невысказанным ужасом. И эта тишина взорвалась.
Марк сорвался с дивана, как дикий зверь, сорвавший цепь. Его движения были резкими, некоординированными, полными слепой, разрушительной энергии.
— А ХУЙ ЗНАЕТ, ЧТО ПРОДОЛЖАТЬ! — его крик был не человеческим голосом. Это был рёв. Рёв раненого медведя, которого загнали в тупик и воткнули в него нож по самую рукоятку. — Я ПРОСТО ЗАПРЫГНУЛ В МАШИНУ И ЕХАЛ! ЕХАЛ, ЕХАЛ, ЕХАЛ! ПАЦАНЫ, БЛЯДЬ!..
Он остановился, упёршись руками в массивный деревянный стол, и его спина вздымалась от тяжёлых, судорожных вдохов, будто он только что пробежал марафон. Каждый мускул на его спине, видный сквозь тонкую ткань футболки, был напряжён до предела, дрожал мелкой, неконтролируемой дрожью.
— Я ЕЁ ЛЮБИЛ! — выкрикнул он в дерево столешницы, не оборачиваясь. Голос его, сорванный, полный хрипоты, дрожал. — ЛЮБИЛ, ПОНИМАЕТЕ?!... ДА НИХУЯ ВЫ НЕ ПОНИМАЕТЕ!
Он резко выпрямился и повернулся к ним. Его лицо было искажено такой мукой, что даже видавшему виды Егору стало не по себе. Слёзы текли по грязным щекам, смешиваясь с потом и пылью штукатурки.
— Я ВЕДЬ НИКОГДА… НИКОГДА НИКОГО НЕ ЛЮБИЛ! НИ ОДНУ БАБУ! ТОЛЬКО ОНА… ТОЛЬКО ОНА МЕНЯ НА ИЗНАНКУ ВЫВЕРНУЛА! ДО САМЫХ, БЛЯДЬ, КИШОК! ДО ЧЕРВЯКОВ ВНУТРИ! Я, БЛЯДЬ, МАРК ОРЛОВ, ЖЕЛЕЗНЫЙ УРОД, КОТОРЫЙ ВСЕХ И ВСЁ ПРЕЗИРАЛ… Я ПОТЁК! ПОТЁК, КАК МАЛОЛЕТКА, ПО КАКОЙ-ТО СМАЗЛИВОЙ ТЁЛКЕ! И ЭТО ДЕРЬМОВОЕ СЛОВО… ИЗ ЕЁ ПОГАНОГО, ЛЖИВОГО РТА… — он передразнил шёпот, и это звучало страшно, кощунственно, как плевок на могилу, — «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, МАРК…» ОНО СВОДИЛО МЕНЯ С УМА! ЭТО БЫЛ НАРКОТИК! Я ПОДСАДИЛСЯ! И НИХУЯ В МОЕЙ БАШКЕ НЕ БЫЛО В ТОТ МОМЕНТ! ТОЛЬКО ЕЁ ЛИЦО ПЕРЕД ГЛАЗАМИ… ЕЁ УЛЫБКА, КОТОРАЯ ОКАЗАЛАСЬ ГРЯЗНОЙ, ЯДОВИТОЙ, ЕДКОЙ УХМЫЛКОЙ! Я ПРОСТО СВЕРНУЛ ТУДА, САМ… И В СТЕНУ НАПРАВИЛ МАШИНУ… ТОЖЕ САМ… ДА!
Он закричал это «ДА!» с такой силой, что, казалось, сорвёт голосовые связки.
— КАК СОПЛИВЫЙ, ЕБУЧИЙ ДОЛБАЁБ! НО ЖИТЬ Я БЕЗ НЕЁ НЕ ХОТЕЛ! ... И НЕ ХОЧУ! — он обернулся к ним, и его лицо было искажёно мукой и бессильной, всепожирающей, выворачивающей наизнанку яростью. Яростью на себя, на неё, на весь мир. — А ТО, ЧТО ЭТА ЁБАНАЯ ШИНА ЛОПНУЛА… ТАК ЭТО ТОЛЬКО ОНА, СУКА, МОИ МУЧЕНИЯ ПРОДЛИЛА… ОТОДВИНУЛА МОЮ ПЫТКУ! ... ГДЕ Я НЕ ПРАВ?! И ЭТОГО ЧУЖОГО ВЫБЛЯДКА НА МЕНЯ ПОВЕСИТЬ ХОТЕЛА! ДА НИХУЯ ПОДОБНОГО! ДО СИХ ПОР, МОЖЕТ, С ЭТИМ АНДРЮШЕЙ НАДО МНОЙ ПОТЕШАЮТСЯ?! ТВАРИ! УБЛЮДКИ! ОБА! ОБА ОНИ ТВАРИ!
Он уже не кричал. Он просто шептал, и его тело тряслось в мелкой, неконтролируемой дрожи, будто в лихорадке. Он был на грани, за той чертой, где кончается разум и начинается чистое, животное безумие.
И в эту истерику, в этот вой отчаяния, холодным, отточенным до бритвенной остроты клинком, врезался голос Димона. Он не повысил тон. Он даже не встал. Он сидел, откинувшись в кресле, и смотрел на Марка пустыми, ледяными глазами. И говорил. Размеренно. Чётко. Без эмоций. И от этой леденящей, безразличной размеренности становилось в тысячу раз страшнее, чем от любого крика.
— Марк.
Одно слово. Оно упало в комнату, как камень в болото, и мгновенно погасило истерику. Марк замер с широко открытыми, полными ужаса глазами.
— Она два месяца.
Димон делал микроскопические паузы между фразами, давая каждому слову вонзиться в сознание, как гвоздь.
— С первого дня. Как тебя в палату перевели. Ни разу. Из больницы. Не уехала.
Марк медленно, как в замедленной съёмке, опустился на край дивана. Он слушал, не дыша.
— Она не спала. Она БОЯЛАСЬ спать. Боялась снов. Боялась, что ты очнёшься. А её не будет рядом. Я уже это тебе рассказывал.
Каждое слово било точно в цель. Как молоток, вбивающий гвоздь в крышку гроба его иллюзий.
— Она свежего воздуха два месяца не видела. Не ела. Чуть не сдохла. За тобой, как санитарка, ухаживала. Сидела. Разговаривала с тобой. Лопоча что-то. Гладила тебя по руке. По лбу. Она в обмороки падала от усталости. Её нашатырём откачивали. Прямо в коридоре. А она отходила и снова шла к тебе.
Димон наклонился вперёд, и его глаза, наконец, вспыхнули тем самым огнём, который он до этого сдерживал.
— КАКОЙ, НАХУЙ, АНДРЮША?! КАКОЙ, БЛЯТЬ, ЕЩЁ АНДРЮША?! Ты сегодня её не чуть не убил. Ты её УБИЛ, конченый! Тебе что, совсем, мозги в аварии отбило?! Или они у тебя всегда были из дерьма, а я просто не замечал?!
Марк сидел, сгорбившись, и казалось, он физически уменьшался, сжимался под этим градом правды, под этим ледяным душем из фактов, которые ломали его реальность. Внутри него что-то ломалось, рушилось с тихим, страшным, внутренним хрустом. Он видел обрывки, вспышки: белую больничную палату, полудрёму, чьё-то тёплое, нежное прикосновение к руке, запах лекарств и… её духов? Слабый, едва уловимый шлейф. Галлюцинация умирающего мозга? Или… память тела? Память кожи, которая помнила это прикосновение, даже когда сознание было отключено?
— Ну так… — прошептал Марк, и его голос был тихим, сдавленным, полным горькой, саморазрушительной иронии. Он потянулся к бутылке водки, стоявшей на столе. Рука его дрожала так, что стукнула горлышком о край стакана. Он налил. Дрожащей рукой. Выпил залпом. Не поморщился. Ожог в горле был ничто. Сущая ерунда по сравнению с тем адским пожаром, что разгорался у него в душе. — …наверное, совесть заела… — он усмехнулся, но усмешка была мёртвой, кривой, безжизненной, как у трупа. — Блядь, пацаныыыы… — он протянул это слово, и в нём слышалась невыносимая, детская беспомощность. — Ну как мне жить? Как? Я эту… тварь люблю… — он выдохнул, и в этом признании была вся его сломленность, — …но никогда не прощу! Никогда! Чтоб она сдохла… Сдохла и оставила меня в покое! Не произносите её имя больше при мне! Если вы мои братья… не произносите…
И повисла тишина. Не та, что была вначале — тяжёлая, давящая. А другая. Глубокая, всепоглощающая, как могила после того, как туда опустили гроб и засыпали землёй. В этой тишине звенело только тяжёлое, свистящее, больное дыхание Марка. И тиканье старых часов где-то в углу, отсчитывающих секунды его личного ада.
Пацаны переглянулись. Не просто обменялись взглядами. Взгляд Егора спрашивал: «Что за хуйня? Он серьёзно?». Взгляд Димона отвечал: «Он конченый. И он не всё знает». Было в этом молчаливом диалоге и холодное, растущее понимание, что песочные часы перевернулись. И время иллюзий истекло.
Они молча, словно сговорившись, синхронно поднялись. Скрежет их стульев по бетону прозвучал оглушительно громко.
— Мы… покурим, Марк, на крыльце, — сказал Егор. Его голос был непривычно ровным, отстранённым, как у врача, констатирующего смерть. — От твоего ёбаного сериала… совсем крыша потекла. Остынь. Подумай.
Он бросил последний тяжёлый взгляд на сгорбленную фигуру на диване и вышел. Димон, не сказав больше ни слова, последовал за ним. Дверь, та самая, что теперь висела на одной петле, захлопнулась с тихим, но окончательным щелчком, отделяя их от кошмара, бушевавшего внутри.
---
Воздух был холодным, прозрачным, обжигающим лёгкие после спёртой атмосферы кузницы.
Димон закурил, затянувшись так глубоко, что кончик сигареты ярко вспыхнул, осветив его исхудавшее, усталое лицо. Он выпустил дым длинной, нервной струёй.
— Егор… — начал он, и голос его, наконец, сбросив ледяную маску, выдал ту глубинную усталость и ярость, что клокотали внутри. — Скажи, бля… честно. Что-то здесь… гавном каким-то… попахивает. Понимаешь? Не могла Тая… такой хуйнёй… заниматься. Не та она. Я её… в больнице видел. Каждый день. В её глазах… — он задумался, подбирая слова, — …там дна не было. От любви к этому уроду. От вины. От страха его потерять. Это… не игра. Так не играют.
Егор, молча слушавший, кивнул. Он прикурил от тлеющего окурка Димона, и в свете зажигалки его лицо на миг стало резким, как высеченное из гранита.
— Я заметил, — сказал он просто. — В его рассказе… дыр больше, чем в решете. Как будто он видел… то, что хотел видеть. То, во что ему было проще поверить. А не то, что было на самом деле. Слишком… картинно всё. Слишком… для дешёвого театра.
Они помолчали, слушая, как в кузнице за стеной разговаривает сам с собой их брат.
— Что будем делать? — выдохнул Димон, швырнув окурок и растерев его каблуком в грязь с таким чувством, будто это была голова того самого Андрея.
— Сегодня уже ничего, — покачал головой Егор, следя за траекторией другого окурка. — Он в таком состоянии… что новую правду не переварит. Сломается окончательно. В щепки. Нам потом эти щепки собирать.
— Лады, — Димон кивнул, и в его глазах зажёгся тот самый холодный, расчётливый огонёк, который видели те, кто имел с ним дело по «рабочим» вопросам. — Давай так. Сегодня по домам. Успокоим его как-то. А завтра… — он сделал паузу, — …я найду этого пидара. Андрюшу. И поговорю с ним. Хорошенько. По-мужски. Ты меня понимаешь?
Егор понимал. Он кивнул ещё раз, коротко и резко.
— Лады. Только… аккуратнее. Не надо лишнего шума. Нам ещё с этим… — он кивнул в сторону двери, — …разбираться.
Они затушили сигареты и вернулись внутрь. Марк сидел в той же позе, как статуя скорби, высеченная изо льда и отчаяния. Но в его глазах, если присмотреться, бушевал уже не шторм ярости, а тихий, леденящий душу ужас начинающегося прозрения. Он машинально прокручивал в голове тот день. Кадр за кадром, как проклятую киноленту. Её шёпот в трубке… Не крик о помощи, не мольба… а что? Сопли? Чмоканье? А если… если её заставили? Если микрофон поднесли к её лицу, когда она была без сознания? Если этот «шёпот» — просто шум? Его желудок, и без того пустой, сжался в тугой, тошнотворный узел. Он вспомнил её лицо в свете фонаря у кузницы. Не страх. Не ненависть. Боль. Глубокую, вселенскую боль. И что-то ещё… Глухое, немое недоумение. «Не так… всё не так…» Слова, которые он тогда, ослеплённый яростью, отшвырнул, как мусор. Теперь они возвращались. Впивались в мозг. В сердце. Как раскалённые иглы. Как ножи.
— Марк. — Голос Егора, твёрдый и властный, выдернул его из водоворта самокопания. — Всё. Хватит. Ты ко мне. Переночуешь. Приведёшь себя в порядок. Одного тебя оставлять нельзя — с ума сойдёшь или ещё какую хуйню сотворишь. И раз уж у тебя так много сил, смотрю, тебе уже лучше… — в голосе Егора прозвучала едкая, но спасительная ирония, — …попиздуешь завтра в офис. Хватит нюни распускать, как последняя целка. Пиздуй и работай! Я, блядь, заебался три месяца один всё тянуть. Пора в строй, командир.
Марк лишь кивнул, не в силах выговорить ни слова. Он был сломлен, опустошён, разобран на винтики. И та тишина, что воцарилась у него внутри, была в тысячу раз страшнее любой, даже самой неистовой ярости. В этой тишине уже шевелилось, набирало силу чудовище по имени Сомнение. А за ним, крадучись, шло другое — Боль.
---
Кабинет был пуст. Совершенно, мертвенно, оглушительно пуст. Без неё его пространство превратилось в гулкую скорлупу, в бессмысленное нагромождение дерева, стекла и кожи. Марк сидел в кресле, и эта пустота давила на виски, тяжелее любого барского стола. Но парадокс был в том, что эта пустота кричала. Каждая молекула воздуха в этом кабинете, каждая пылинка, застывшая в луче настольной лампы, звенела её отсутствием. Это был не тихий зов, а оглушительный гул памяти, сводящий с ума.
Он пытался работать. Листал отчёты, которые Егор аккуратно сложил на столе за время его отсутствия. Но буквы плясали перед глазами, сливаясь в абстрактные узоры, в её имя, в её улыбку. Он отдавал распоряжения по телефону, но слышал в ответ не слова подчинённых, а эхо её который когда-то звучал в этих стенах. Он был в своей крепости, в самом сердце своей империи, и чувствовал себя пленником. Пленником призраков.
Здесь всё, абсолютно всё, напоминало о ней. Он и любил, и ненавидел эти стены, этот воздух, эту пыль на столе. Любил исступлённо, потому что в каждом сантиметре этого пространства жил её образ, её тень, её нестерпимо реальное призрачное присутствие. Он мог закрыть глаза и видеть её здесь — не призраком, а живой, плотской, наполнявшей комнату напряжением, которое было слаще любого покоя.
И ненавидел — яростно, до спазмы в горле — за то, что кабинет заставлял его думать. Вспоминать. Вытаскивал из глубин памяти не светлые моменты, а те, что жгли изнутри, как раскалённый шлак. Самый острый, самый порочный образ: её грудь, проступившая сквозь мокрую блузку. Это была не нежная случайность, а точка слома. Момент, когда его холодная ярость дала трещину, и наружу хлынула другая, тёмная сила — слабость, признанная в себе. Желание, такое внезапное и всепоглощающее, что оно смело всё на своём пути. Он впервые позволил себе не просто хотеть, а показать это. Прикоснуться. И прикосновение это было не мольбой, а захватом. Грубая ладонь на мокром шёлке, под которым билось живое, сопротивляющееся тепло. Он чуть не сошёл с ума тогда — не от наслаждения, а от осознания бездны, в которую шагнул, от этой гремучей смеси обладания, стыда и животного торжества.
В воздухе, в этой самой пустоте, витал звук её голоса. Не мягкий, а строгий и гордый. Отчеканенные фразы, которыми она дерзила ему, не опуская глаз. И над этим всем — чёткий, сухой звук. Не крика. Пощечины. Короткий, хлёсткий удар, который не причинил физической боли, но сорвал в нём все внутренние тормоза, развязал того зверя, что позже осмелился прикоснуться.
Его разрывало это противоречие изнутри. Не две разные эмоции, а одна сплавленная, раскалённая масса. Любовь и ненависть перестали быть противоположностями. Они стали двумя сторонами одной проклятой монеты, которую он бесконечно вертел в пальцах, обжигаясь. Любить — значило ненавидеть ту силу, что сводила его с ума. Ненавидеть — значило с исступлением жаждать вернуть ту самую боль, тот самый вызов, ту самую мокрую блузку и отчаянный блеск в её глазах. Он был пленником этого кабинета, этой памяти, этого невозможного, неразрешимого чувства, которое не оставляло ему шанса ни на забвение, ни на прощение.
Он встал, подошёл к окну, уставился на город, раскинувшийся внизу. Он всё построил. Всё завоевал. А сейчас всё это — стекло, бетон, деньги, власть — казалось бессмысленным хламом. Пылью. Потому что не было её. Не было того, кто наполнял всё это смыслом. Темпераментом. Жизнью.
Он пытался цепляться за мысль, которую вбил ему в голову Егор: «Работа. Надо работать. Забыть. Двигаться вперёд». Но мантра не работала. Каждое слово бумерангом возвращалось и било его же по лицу, потому что теперь, в свете холодного утра и вчерашних слов Димона, они звучали фальшиво. Как плохо заученная роль.
И поздно вечером, когда он уже почти смирился с тем, что сегодня — день полного поражения, дверь его кабинета распахнулась. Не постучали. Не предупредили. Она взорвалась внутрь, ударившись об ограничитель с такой силой, что стеклянная вставка задребезжала.
На пороге стояли Егор и Димон. Они вошли не как гости. Они вошли как судьи. Лица их были не просто серьёзны — они были вырезаны из гранита. Все эмоции, вся усталость, всё человеческое было сожжено в горниле того, что они узнали и что они принесли с собой. В их глазах горел тот самый холодный, карающий, беспощадный огонь, который Егор видел у Димона накануне. Только теперь он был в обоих.
— Бляяя! — схватился за лицо Марк, инстинктивно отшатнувшись в кресле, как от удара. — Ну что вам ещё от меня надо?! ХВАТИТ! Оставьте меня! Я… я работаю!
— Ничё, блядь, это надо тебе, — сквозь сжатые, белые от напряжения зубы проговорил Димон, переступая порог. Его шаги по паркету были тяжёлыми, решительными. — Но то, что мы тебе сейчас покажем, Орлов… — он остановился перед столом и положил перед собой обе ладони, опершись на них, — …это хуёво. Очень. До слёз. До рвоты. До самого… чёртова… дна.
Марк почувствовал, как по спине, от копчика до затылка, пробежала ледяная, тошнотворная волна предчувствия. Он знал этого Димона. Знакомый тон, знакомый взгляд. Это был тон перед самым страшным разговором. Взгляд перед демонстрацией неоспоримых улик.
Димон и Егор, не спрашивая разрешения, сели в кресла для посетителей напротив. Димон медленно, с преувеличенной, почти ритуальной аккуратностью, вытащил из внутреннего кармана куртки свой телефон. Он положил его на гладкую поверхность стола и пальцем, будто передвигая шахматную фигуру на доске, подтолкнул к Марку.
— На. — Одно слово. — Смотри, Марк.
Марк посмотрел на лежащий телефон, потом на Димона. Непонимание, смешанное с нарастающим страхом, читалось в его глазах.
— Что… что это? — его голос сорвался на шёпот. Пальцы, лежащие на столе, онемели.
— Смотри, блядь, я сказал! — рявкнул Димон, и в его голосе прорвалась та самая, сдерживаемая до поры нечеловеческая напряжённость. — Возьми. Включи. СМОТРИ! А потом… — он сделал паузу, и его глаза стали совсем пустыми, — …потом я, наверное, тебя сам убью. За то, что ты с ней сделал. За всё.
Марка как кипятком облили. Холодный пот выступил у него на лбу, на спине. Воздух в кабинете стал густым, как сироп.
— Чё, блядь? — прошептал он. — Ты что несёшь? Что вы нашли?
— Да ВКЛЮЧИ ТЫ УЖЕ, ЕБЛАН, ТЕБЕ ГОВОРЯТ! — заорал Егор, и его кулак со всего размаху обрушился на стеклянную столешницу. Звук удара был сухим, громким, как выстрел. Стекло под его рукой дрогнуло, зазвенело.
— ВКЛЮЧАЙ И СМОТРИ, ПРЕДАТЕЛЬ!
Слово «ПРЕДАТЕЛЬ» повисло в воздухе не как простое оскорбление, а как приговор, высеченный на скрижалях его собственной судьбы. Оно вибрировало в пространстве, отдаваясь в костях, в зубах, в самой сердцевине сознания Марка. Он не просто вздрогнул — всё его тело сжалось в единый болезненный спазм, будто по нему пропустили электрический разряд. Воздух перестал поступать в лёгкие.
Его пальцы — холодные, влажные, совершенно чужие — инстинктивно схватили телефон, который Димон бросил перед ним. Стекло экрана было тёплым от чужой ладони, но для Марка оно горело, как раскалённый уголь. В тёмном отражении он увидел не своё лицо, а маску — бледную, искажённую первобытным ужасом, с глазами, в которых горел последний огонёк его рухнувшей реальности. Большой палец скользил по гладкой поверхности, раз за разом промахиваясь, не находя спасительной кнопки, будто его собственная рука отказывалась исполнять приказ мозга. Наконец, с тихим щелчком, экран вспыхнул белым светом, ослепив его на мгновение.
И началось.
Не видео. Откровение Апокалипсиса. Снятое на трясущиеся, неверные руки, в сизом полумраке какого-то заброшенного ада. Камера выхватывала не детали, а ощущения: сырость бетона, проступающую сквозь пиксели, тяжёлый запах плесени и страха, который, казалось, сочился из динамика. В центре этого инфернального натюрморта, прикованный к железному стулу серебристыми полосами скотча, сидел не человек. Сидел Символ Его Падения. Андрей.
Его фигура была обездвижена с такой тщательностью, с какою бальзамируют фараонов. Скотч перехватывал грудную клетку, руки, приклеенные к холодному металлу подлокотников, обвивал лодыжки. Но лицо… Лицо было произведением искусства пыток. Оно перестало быть человеческим. Это была география страдания: русла запёкшейся, почти чёрной крови, стекавшие из разбитого носа и смешавшиеся с блестящими дорожками слёз и слюны. Глаза — не глаза, а два выпученных, безумных шарика, в которых читался только животный, немой ужас перед неотвратимым. Они метались из стороны в сторону, ища спасения там, где его не было и быть не могло. Рот был заклеен тем же мерцающим скотчем, и всё тело дёргалось в немых, судорожных попытках крика, которые гасились липкой лентой. Это зрелище было страшнее любого звука — это была пляска смерти в абсолютной тишине.
— Бляяяядь! — звук, вырвавшийся из горла Марка, не был словом. Это был хриплый выдох, полный такого отчаяния и протеста, что даже Егор, сидевший напротив, содрогнулся. Рука Марка дрогнула, телефон едва не выскользнул из пальцев. Он поднял взгляд, ища в глазах Димона хоть тень сомнения, намёк на то, что это розыгрыш, жестокий трюк. Но нашёл только каменную, непробиваемую уверенность. — Пацаны, какого хуя?! Я же просил не лезть! Не трогать его! Это моё дело! МОЁ!
— СМОТРИ, БЛЯДЬ, МАРК! — рёв Егора обрушился на него, как удар тараном. Лицо друга было багровым, жилы на шее и висках набухли и пульсировали. — СМОТРИ ДО САМОГО ЧЕРТОВА КОНЦА! НЕ ОТВОДИ ГЛАЗ!
Марк стиснул зубы с такой силой, что ему почудился хруст эмали. Челюсть свело болью, но эта боль была якорем, единственным, что удерживало его в реальности. Он придвинул телефон так близко, что его дыхание запотело на экране. Сердце колотилось не в груди — оно взбивало кровь где-то в основании горла, гулко, тяжело, с каждым ударом отдаваясь в висках.
На записи в кадр, в этот самодельный ад, шагнул Димон. Но не тот Димон, что сейчас сидел напротив, сжав кулаки. Это была другая ипостась — абсолютный, безэмоциональный исполнитель высшей воли. Его лицо было маской спокойствия, за которой скрывалась холодная, математическая жестокость. Он подошёл к Андрею без спешки, будто осматривая станок перед работой. И без всякого предупреждения, одним резким, отточенным движением, сорвал скотч с его рта.
Р-р-р-раз! Звук отрывающейся липкой ленты прозвучал в динамике телефона оглушительно громко, влажно, отвратительно. Это был звук сдираемой кожи, срываемой плоти. Андрей вскрикнул. Но это не был крик. Это был надрывный, хриплый, захлёбывающийся вой, в котором смешались боль, страх и животная мольба. Звук, от которого по спине пробежали ледяные мурашки.
И в следующее мгновение, пока этот вой ещё висел в воздухе, Димон нанёс удар. Не кулаком. Он развернулся всем телом, вложив в движение вес всего корпуса, и ударил локтем. Целеустремлённо, точно, сокрушительно. Прямо в переносицу.
ХРУСТ!
Звук был не просто сочным. Он был интимным. Таким, каким хрустит ломающаяся под ботинком ветка, только в тысячу раз громче и мерзостнее. Это был звук разрушения человеческого тела, звук ломающегося хряща и крошащейся кости.
Андрей вместе со стулом, как подкошенный, завалился набок. Его тело затряслось в немой, конвульсивной агонии. Он не кричал — он захлёбывался, издавая булькающие, клокочущие звуки, заливая бетонный пол алой, яркой кровью, которая фонтанировала из его разбитого лица. Это было так страшно, так отвратительно и так реально, что Марк невольно отпрянул, почувствовав спазм в собственном желудке.
Димон на записи спокойно, без малейшей суеты, подошёл, поставил шатающийся стул прямо и водрузил на него Андрея обратно, как тряпичную куклу. Теперь лицо того не было даже маской. Это была жидкая, пульсирующая каша из крови, соплей, слёз и слюны. Он хрипел, пытаясь вдохнуть через полностью разрушенный нос, и каждый вдох был похож на звук тонущего человека.
И только тогда, когда физическое насилие достигло своего пика, включился звук, и голоса наполнили кадр.
— Что вам от меня надо?! — выплюнул Андрей, его голос был полон кровавой слюны и паники, граничащей с безумием. — Я помню тебя! Ты… ты тот, тот, тогда!
— Сегодня полицию будешь вызывать? — спросил голос Димона. Он звучал спокойно, почти задумчиво, с лёгкой, леденящей душу усмешкой в самом тоне. Эта усмешка была страшнее крика. Она говорила о полной, абсолютной безнаказанности.
— Что вам от меня нужно?!
— Сейчас ты нам расскажешь, — Димон специально говорил очень медленно, что бы ещё больше напугать Андрея. — В мельчайших. Подробностях. Что произошло тогда дома у Таи. В тот самый день.
Андрей попытался выкрутиться, собрать остатки наглости, но его визгливый, сдавленный тон выдавал животный, всепоглощающий страх.
— А если не расскажу? Что вы мне сделаете? Бить будешь? Менты тебя найдут!
— Бить? — Димон на видео будто задумался. Потом его рука медленно, почти небрежно опустилась в карман. И достала складной нож. Щёлк. Звук отщёлкивания замка был чётким, металлическим, обещающим. Лезвие блеснуло в тусклом свете лампочки, холодной, смертельной сталью. — Нет. Мне тебя трогать противно, мразь. НО! Вот, например… прямо сейчас я отрежу тебе один палец. Мизинец, например. Для начала. Как тебе идея?
Андрей зашёлся в истерическом, неконтролируемом плаче. Он забился, пытаясь вырвать связанные руки.
— ГОВОРИ! — рёв Димона на записи был оглушительным, первобытным, лишённым всяких следов человечности. Он сотряс даже воздух в кабинете Марка. — ПРАВДУ ГОВОРИ! СЕЙЧАС ЖЕ!
— А что?! — вдруг выкрикнул Андрей, плюясь на пол сгустком алой слюны. — Орлов бросил эту тварь? Так ей и надо! Она того стоила! Распутная сука!
— Что ты с ней сделал? — голос Димона стал тише, но от этой тишины стало в тысячу раз опаснее. Он пригнулся к Андрею, и лезвие ножа коснулось кожи его мизинца. — Ты её изнасиловал? Что? Говори.
На бледной, грязной коже проступила тонкая, идеально ровная красная черта. Капля крови выступила и скатилась по металлу.
— Не надо, не надо! Я всё скажу! — взвыл Андрей, и в его голосе теперь была не паника, а настоящая, детская, унизительная мольба о пощаде. — Не трогал я её! Клянусь! Мне противна эта тварь из-под него! Ходил за ней год! ГОД, блядь! Ухаживал, в рот смотрел, подарки дарил, на колени готов был встать! А она, как целка неприступная, ничего не позволяла! Ни дотронуться! Ни поцеловать толком! Словно святая! А я — МУЖИК! Я день и ночь представлял, как я её ебать буду! Как она будет стонать подо мной! — На этих словах Марк, смотрящий видео, содрогнулся всем телом, будто его самого ударили по голым нервам. Внутри него что-то закипело — чёрная, ядовитая, удушающая лава ненависти, смешанная с диким, всепоглощающим, тошнотворным чувством вины. — Уже свадьба вот-вот… я почти её получил… тогда бы уже она была моей! А этот урод Орлов появляется! Думает, миллиардов набрал, может чужих женщин себе забирать?! Всё думает ему можно?! Ему всё можно?!
— ЧТО БЫЛО В КВАРТИРЕ?! — заорал Димон и снова ударил — коротко, жёстко, с локтя, в уже разбитый, хлюпающий, бесформенный нос. Звук был тупым, влажным, окончательным.
— Ничего не было! — захлёбываясь кровью, хрипел Андрей, почти теряя сознание от боли. — Она… я ей предложил чая выпить на прощание… убедить, что я не сержусь, чтобы не вызвать подозрений… насыпал ей снотворного в кружку. Сильного. Такого, что слон уснёт. А там всё просто… разбросал вещи по прихожей, раздел её… аккуратно, снимал с неё всё, до нитки… сделал так, как должно выглядеть после… после жаркого, долгого секса. И дело за малым — сидеть ждать Орлова. Который, конечно, как долбоёб, должен был появиться после моего звонка… Пришлось изрядно её трясти, щипать, чтобы она хоть какие-то звуки издавала… стонала во сне… ну, и я помог. Охал в трубку. Глубоко. Вот он и появился. — Андрей попытался ухмыльнуться сквозь море крови, и это зрелище было отвратительным, бесчеловечным, оскорблением всему живому. — Ты бы видел его, этого «железного» Орлова… как он на неё смотрел. Как на конченую, грязную шлюху. Как в его глазах разбивалась его любовь, его вера, его ебучее счастье. На его же глазах. А я… я наслаждался. Каждой его секундой боли. Каждым его вздохом отчаяния. Он ушёл. Разбитый. Она проснулась… позже… и я ей всё рассказал. В деталях. Видели бы вы её… как она рыдала, тварь! Как билась в истерике! Как пыталась звонить Марку, хватала телефон! Как орала в мою, блядь, довольную морду: «Маааарк! Мааааарк, вернись! Это неправда!» — он передразнил её голос, сделав его тоненьким, разбитым, полным слёз, и это было самым страшным, самым кощунственным звуком, который Марк слышал в жизни. — А я ржал! Ржал до слёз, до боли в животе! Потом я ушёл. Оставил её там. Валяться на полу. В луже её же слёз. Никому не нужную. Ни мне… ни ему… выброшенную, как использованную тряпку.
— Когда ты видел её в последний раз? — тихо, но с ледяной, неумолимой чёткостью спросил Димон.
— Тогда и видел. Мне на эту тварь смотреть противно. Плюнул на неё и ушёл. Надеюсь, сдохла.
— Ах ты, сука… — прорычал Димон на записи. И его движение не было порывом ярости. Оно было стремительным, точным, выверенным и невероятно страшным в своей обдуманной, холодной жестокости. Он не ударил. Он воткнул. Нож вошёл в мякоть мизинца Андрея по самую рукоятку, прошёл насквозь, упёршись в металл стула с глухим стуком.
ХРУУУСТ!
Звук ломающихся мелких костей смешался с нечеловеческим,разрывающим барабанные перепонки, рвущим глотку воплем, который вырвался из динамика телефона и пробил Марка насквозь. Это был звук абсолютной, физической агонии.
— МОЙ ПАЛЕЦ! УРОДЫ! УБЛЮДКИ! ВЫ МНЕ РУКУ ИСКАЛЕЧИЛИ! Я ИНВАЛИД!
— Костя! — крикнул Димон, отходя от него, его голос снова стал ровным, деловым, будто он отдавал распоряжение по доставке товара. — Уведи. Отвези к Вадимычу. Пусть ему зашьют. Аккуратно. Чтобы жил.
Запись оборвалась. Экран погас, превратившись обратно в чёрное зеркало, отражающее лицо Марка, на котором уже не было ничего человеческого.
Телефон выскользнул из онемевших, ледяных, совершенно безжизненных пальцев Марка. Он упал на стеклянную столешницу его рабочего стола с глухим, невыразительно тихим стуком. Этот звук был ничтожен в мире грохочущих моторов и криков. Но для Марка он прозвучал как финальный, апокалиптический грохот рухнувшей вселенной. Как треск его собственного черепа, расколовшегося под тяжестью правды. Как последний, окончательный хлопок двери, захлопнувшейся между ним и всем, что он любил, чем дышал, ради чего жил.
Он сидел секунду, две, три — совершенно неподвижно. Время остановилось. Воздух застыл. Всё внутри него — мысли, эмоции, воспоминания — превратилось в мелкую, радиоактивную пыль, медленно оседающую на дно чёрной, бездонной шахты его души.
Потом его тело содрогнулось. Не рывком, а медленной, волнообразной судорогой, идущей из самого центра, из солнечного сплетения. Медленно, как в самом страшном, густом, кошмарном замедленном сне, он поднял руки. Пальцы впились в волосы, не просто сжимая, а вырывая их с корнем, клочьями, но он не чувствовал физической боли. Физической боли больше не существовало. Её заменила другая — вселенская, невыразимая, разъедающая душу изнутри.
— СУКАААА! — его рёв вырвался не из горла. Он вырвался из самой глубины груди, из того тёмного, первобытного места, где до сих пор теплилась последняя, слабая, глупая надежда на ошибку, на недоразумение. Это был нечеловеческий звук. Рёв зверя, которому только что не просто вырвали внутренности, а заставили его самого их съесть. — БЛЯЯЯЯДЬ! ПАЦАНЫ!.. НЕТ… НЕТ, НЕТ, НЕТ… ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ… НЕ МОЖЕТ…
Он вскочил, опрокинув тяжёлое, кожаное кресло, которое с грохотом покатилось по паркету. Начал метаться по кабинету, сбивая со столов, с полок, со всего, что попадалось под руку. Папки, аккуратно сложенные и подписанные Егором за три месяца его отсутствия, взметнулись в воздух белым, яростным бумажным смерчем. Листы, контракты, отчёты разлетелись по всему помещению, как лепестки на похоронах его жизни. Он схватил дорогую хрустальную статуэтку и швырнул её в стену со всей силы ненависти, которая была в нём. Она разбилась не со звоном, а с пронзительным, чистым, почти музыкальным звёздным взрывом, рассыпавшись на тысячу острых, блестящих осколков, которые, как слёзы, разлетелись по полу. Ударом ноги, в котором была вся мощь его тренированного тела, пусть ещё и с не до конца затянувшимся ранами, он отправил в полёт массивное кресло для посетителей. Оно врезалось в стену с глухим ударом, оставив вмятину в гипсокартоне, и замерло под нелепым, сломанным углом. Он бил кулаками по стене, по своему столу, по книжным шкафам. Боль в костяшках, с которых слезла кожа и выступила кровь, была ничем. Сущей ерундой, детской царапиной по сравнению с тем адским, всесокрушающим вихрем саморазрушения и осознания, что бушевал у него внутри, выжигая всё начисто. Марк понимал, что сам заживо похоронил их любовь.
— КАКОЙ ЖЕ ОН УБЛЮДОК! — выл он.— КАКОЙ ЖЕ Я… Я… УБЛЮДОК! ЧТО Я НАТВОРИЛ?! ЧТО Я СДЕЛАЛ, А?! БЛЯДЬ! ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ?! ... ТАЯЯЯ!...— он закричал её имя, и в этом крике, сорвавшемся в хрип на последнем слоге, была вся его разбитая, растоптанная, уничтоженная душа. — Я ЖЕ ЧУТЬ НЕ УБИЛ ЕЁ! ВЧЕРА… ВЧЕРА Я ЕЁ ДУШИЛ! СЖИМАЛ ЭТУ ШЕЮ, КОТОРУЮ ЦЕЛОВАЛ! ОНА МЕНЯ НИКОГДА НЕ ПРОСТИТ! НИКОГДА! МОЙ РЕБЁНОК… БЛЯДЬ… МОЙ РЕБЁНОК… КОТОРОГО Я НАЗЫВАЛ ВЫБЛЯДКОМ…ПИЗДА!...
Он орал, захлёбываясь собственными воплями, спотыкаясь о разбросанные вещи, не чувствуя ничего, кроме всепоглощающего, удушающего, сокрушительного чувства вины и потери, которое заполняло его, как вода тонущий корабль, не оставляя места для воздуха, для света, для надежды. Пацаны сидели в ужасе. Они не лезли, не пытались остановить, не произносили утешительных слов. Они знали — эту бурю, эту чёрную дыру абсолютного отчаяния нужно было пережить. Её нельзя было остановить, унять, уговорить. Её можно было только переждать, как смерч, пока она не истощит сама себя, не выплеснет всю свою разрушительную энергию. Он был виноват. Он не разобрался. Он, ослеплённый яростью, уязвлённой гордыней и всепоглощающей болью, совершил непоправимое. И теперь ему предстояло жить с этим. Вечно.
— Теперь ты понимаешь, — тихо, но с такой металлической, неумолимой чёткостью, что слова, как лезвия, пробились сквозь его рёв и вопли, сказал Егор.
Он не кричал. Он говорил с ним, как с солдатом, допустившим роковую ошибку на поле боя. — Какая ты сволочь, Орлов? Понимаешь всю глубину? До самого дна? Что теперь делать, думаешь? Мир рухнул? Развалился на куски? Значит, собери. Собирай по кусочкам. По осколкам. Ты — не слабак. Ты — Марк Орлов. Или то, что от него осталось. Действуй.
Марк остановился посреди комнаты, как загнанный зверь. Он тяжело, прерывисто дышал, его грудь ходила ходуном. Весь он был в собственной крови с разбитых рук, в поту и позоре. Его взгляд, дикий, помутневший, лишённый разума, упал на телефон, лежащий среди осколков и бумаг. Он метнулся к нему, схватил его дрожащими, окровавленными, грязными пальцами. Экран был в паутине трещин, но подсветка всё ещё работала, мерцая, как последний огонёк на тонущем корабле. Он тыкал в него, промахиваясь, палец скользил по крови, пока наконец не нашёл контакт. Тот самый. Последняя сохранившаяся иконка счастливого, глупого, безвозвратного прошлого. Он нажал. Словно на спусковой крючок пистолета, направленного в свой собственный висок.
Гудки. Долгие. Бесконечные. Каждый гудок был отдельным, отчётливым ударом молота по его уже разбитому сердцу. Он прижал телефон к уху так сильно, что височная кость заныла, а холодное стекло врезалось в кожу. Он зажмурился, весь превратившись в слух, в ожидание, в мольбу.
— Не отвечает… — прошептал он, и в его голосе не было даже отчаяния. Была детская, потерянная, абсолютно беспомощная констатация факта конца света.
— И не ответит, — холодно, безжалостно, как гильотина, опустил своё лезвие голос Димона. Он не оборачивался, глядя в ночное окно на огни города, который теперь для Марка стал кладбищем. — Ты думаешь, после вчерашнего она захочет слышать твой голос? Ты думаешь, у неё осталось что-то, кроме леденящего страха, когда она слышит твоё имя? Ты убил не её тело. Ты убил всё, что она к тебе чувствовала. Остался только пепел. И страх.
— Поеду к ней! — вырвалось у Марка, голос набрал какую-то новую, лихорадочную, нездоровую силу. — Сейчас же! Объяснюсь! Всё расскажу! Всё, что узнал! Она должна услышать! Она поймёт! Она говорила, что любит! ОНА ЖЕ ЛЮБИЛА МЕНЯ!
— Думаешь, она тебя простит? — Егор поднял на него тяжёлый, испытующий, безжалостный взгляд. Он встал, и его фигура заслонила свет от лампы, бросив на Марка длинную тень. — После того, что ты вчера вытворил? После тех слов, что сказал? После того, как чуть не задушил её? Ты думаешь, слова «прости» хватит? Ты её предал, когда стоял над ней, всей своей тушей, и сжимал её хрупкое горло! Ты предал её, когда поверил в первую же гадость! Ты предал её, когда не дал ей сказать ни слова в свою защиту! Простить? Да она, может, уже в аду от тебя, Орлов! В аду, который ты для неё построил!
Каждое слово било точно в цель, не оставляя надежды, срывая последние покровы самообмана. Марк вздрогнул, но не отступил. В его глазах, налитых кровью и слезами, вспыхнул тот самый, дикий, орловский, хищный огонь — но теперь он горел не яростью к врагу, а отчаянной, слепой, безумной решимостью утопающего, который в последний миг хватается не за соломинку, а за лезвие бритвы.
— ХВАТИТ! — рявкнул он, но это был не крик власти, а хриплый, сорванный рык из самой глубины поруганной души. — НЕ ВАМ СУДИТЬ! МНЕ НАДО ЕЁ ВИДЕТЬ! СЛЫШАТЬ! Я ДОЛЖЕН!
Он метнулся к вешалке, сорвал свою куртку, не попадая в рукав, чуть не порвав её, и выбежал из кабинета, снося на ходу влетевшую посмотреть на шум секретаршу. Та вскрикнула, роняя тяжёлую папку с документами, которые разлетелись по коридору. Но он уже не видел, не слышал. Он летел по длинному, белому, стерильному коридору, как призрак к лифту, который казался единственным спасением.
---
Машина рванула с подземной парковки, как снаряд, шины взвыли по асфальту, оставляя чёрные полосы. Он не ехал — он нёсся, ввинчиваясь в ночную ткань города, нарушая все правила, всю логику, все законы физики и приличия. Город мелькал за окном смазанными, болезненно-яркими полосами неонового света и глубокими, чёрными провалами переулков. В голове не было плана, карты, расчёта. Была лишь одна, сверхъяркая, жгучая навигационная точка, вбитая в самое нутро: ЕЁ ДОМ. Туда, где ещё, как ему казалось, витал её запах, где на зеркале могла остаться её помада, где в шкафу висели её платья. Туда, где остались последние, материальные следы её присутствия в его жизни.
Он влетел в знакомый двор, не заглушая ревущий двигатель, выскочил на сырой, покрытый снегом асфальт и рванул к подъезду, не замечая, как спотыкается о бордюр. Лестница летела под его ногами, ступени сливались в одну сплошную, крутящуюся полосу. Сердце колотилось не в груди — оно било где-то в основании горла, в висках, выплескивая в кровь чистый, неразбавленный адреналин и животный, первобытный ужас приближающейся окончательной потери.
Дверь. Знакомая, серая. Он бил в неё кулаком, ладонью, ребром руки, пока костяшки не онемели от боли.
— Тая! ОТКРОЙ! ОТКРОЙ, БЛЯДЬ! МНЕ НАДО С ТОБОЙ ПОГОВОРИТЬ! ОДНО СЛОВО! ОДНО! ПОЖАЛУЙСТА!
Его голос,хриплый, срывающийся на крик, разносился по лестничной клетке, будил гулкое, насмешливое эхо. Он прильнул к холодному дереву, закрыв глаза, пытаясь уловить хоть малейший шорох изнутри, сквозь толстую дверь — шаги, вздох, шуршание одежды. Тишина. Глухая, мёртвая, абсолютная тишина, которая была страшнее любого крика, любого признания. Тишина пустоты.
Соседняя дверь приоткрылась с недовольным, протяжным скрипом. В щели показалось лицо пожилой женщины, искажённое раздражением и страхом.
— Молодой человек, что за безобразие! Тихо! Полночь! Люди спят! Успокойтесь!
— ГДЕ ОНА?! — он резко обернулся к ней, и его лицо, искажённое не отчаянием, а лихорадочной, нездоровой, почти безумной энергией, с окровавленными руками и горящими, как у загнанного волка, глазами, должно быть, напугало её до глубины души. Она отшатнулась. — ГДЕ ТАЯ?! ГОВОРИТЕ! СЕЙЧАС ЖЕ!
— Уехала! — выпалила она, прикрывая дверь цепочкой. — С чемоданом! Часа три назад! Мне ключи оставила, цветы поливать! Сказала, что надолго! Может, совсем не вернётся!
Её слова, отрывистые и испуганные, не ранили. Они убили. Мир не поплыл — он резко, болезненно, с хрустом сузился до маленькой, раскалённой докрасна точки где-то в середине груди. Точки невыносимой боли. Он развернулся, оттолкнувшись от косяка так, что женщина ахнула и захлопнула дверь, и побежал обратно по лестнице, почти не касаясь ступеней, спотыкаясь, хватая ртом воздух.
В машине. Телефон. Он схватил его, и его окровавленный палец сам, с какой-то нечеловеческой скоростью, тыкал в кнопку вызова. «Абонент временно недоступен». Холодная, электронная фраза. Он бьёт кулаком по рулю, раз — другой, пока кожаную оплётку не заливает кровь. «Абонент временно недоступен». Он кричит от бессилия, коротким, яростным воплем, бьётся головой о подголовник. Он несётся по пустынным ночным улицам, но куда? Куда?
Вокзал? Аэропорт? Единственная логичная мысль, выжженная в панике. Но какой? Какой терминал? Куда она могла улететь? Родителей давно нет. У неё не было близких, кроме… кроме него. И он сам, своими руками, своим неверием, своей яростью, оттолкнул её в эту бездну одиночества. Он был её всем. И он стал её палачом.
Он просто ехал, ехал, ехал. Мчался сквозь сгущающиеся сумерки, сквозь бесконечную ленту асфальта, теряющуюся в темноте. Ехал в никуда. В пустоту, которая была гуще и чернее окружающей ночи. И снова, снова, снова — палец сам нажимал на кнопку вызова, затвердевшую от прикосновений. Он делал это машинально, как заводная игрушка, в которой сломалась пружина.
Но каждый раз — леденящий душу, монотонный, металлический голос автоответчика. Этот голос прожигал его насквозь, оставляя внутри пустоту, вымороженную до абсолютного нуля. Он превращал его надежду в лёд, а сердце — в комок сжатого, болезненного отчаяния. Сколько прошло времени? Часы? Дни? Он не замечал времени. Время умерло вместе с её голосом. Для него существовали только промежутки между гудками и эта проклятая запись.
И вот он снова набрал номер. И мир перевернулся.
Не гудок. Не сразу. Тишина на волоске. И затем — не механический щелчок, а живой, протяжный, рвущий душу гудок. Один. Его тело сжалось в спазме, мурашки, как электрический шок, захлестнули кожу, ударили в виски, заставили забыть дышать. Два. Он впился пальцами в руль, костяшки побелели. Три. Сердце не билось — оно замерло, превратившись в хрустальный колокол, готовый разбиться от любого звука. Он слушал эти длинные, бесконечные гудки, каждый из которых был и пыткой, и молитвой. Он ловил их всем своим существом, вытягивался навстречу им струной.
И — тишина. Не та, пустая. Другая. Шорох. Дыхание.
Трубку сняли.
Мир сузился до точки. До пластикового корпуса у уха. Он резко, с визгом покрышек, вывернул на обочину, в зимнюю кашу дорог. Рывок ручника. Глухой стон тормозов. Тишина. Ему нужна была абсолютная, оглушительная тишина. Ни гула мотора, ни шепота шин, ни стука собственной крови в ушах. Только тишина, как священный сосуд, чтобы наполнить его одним-единственным, самым важным звуком во вселенной.
Чтобы слышать только её.
Только её голос.
Сейчас.
— Тая? — прошептал он, и в этом одном шёпоте, сорвавшемся с губ, поместилась вся его мольба, всё его отчаяние, вся его сломленная гордость, вся его уничтоженная душа. — ЭТО ТЫ? ГОВОРИ! ПОЖАЛУЙСТА! ТАЯ?! ГДЕ ТЫ? ОТВЕТЬ ПОЖАЛУЙСТА, СКАЖИ ГДЕ ТЫ?! Я ПРИЕДУ ДЕВОЧКА! ПОЖАЛУЙСТА! НАМ НАДО ПОГОВОРИТЬ! ПОЖАЛУЙСТА, НЕ МОЛЧИ!
Пауза. Бесконечная. Мучительная. Тишина в трубке. Но не пустая, не мёртвая. Он услышал ровное, чуть слышное, едва уловимое дыхание. Её дыхание. Он узнал бы его из миллиардов. Оно прожигало его насквозь.И потом — её голос. Тихий. Ровный. Безжизненный, как гладь мёртвого, замёрзшего озера под зимним небом. Но это был ОН. Тот самый голос, что шептал ему под ухо, что смеялся, что говорил «люблю».
— Вчера… я тоже пришла поговорить…
Эти простые слова ударили его с новой, невероятной силой. Он вспомнил её лицо в свете фонаря у кузницы, её глаза, полные не ненависти, не страха, а какой-то страшной, обречённой, последней решимости что-то сказать, до него достучаться. И он заглушил её. Своей яростью. Своим неверием.
— Тая, маленькая моя, слушай… — он заговорил быстро, сдавленно, слова путались, набегая друг на друга, как волны во время шторма. — Я всё узнал. Всё. Это он всё подстроил. Я был слеп. Глуп. Ослеплён. Я поверил в первую же гадость, потому что… потому что боялся потерять тебя. И потерял из-за этого. Я… прости. Пожалуйста! Я — урод, конченый урод. Услышь, пожалуйста! Где ты? Скажи где, я приеду, я всё… я всё исправлю. Мы исправим. Наш ребёнок… — он замолчал, боясь произнести следующее, боясь услышать ответ. ДАЙ МНЕ ОДИН, ПОСЛЕДНИЙ ШАНС ИСПРАВИТЬ! Я ВСЁ СДЕЛАЮ! ВСЁ! КЛЯНУСЬ!
Её ответ пришёл не сразу. Будто она взвешивала каждое слово там, за тысячи километров, в небе, куда он уже не мог дотянуться.
— Таи… больше нет.
Лёд. Абсолютный, пронизывающий до самых костей, до мозга, холод пробежал по его спине, сковал конечности, остановил дыхание.
— Что?.. Что ты говоришь? — его голос стал тонким, надтреснутым. — Тая, наш ребёнок… он… он же…
— Нет. Больше никакого ребёнка.
Внутри него что-то оборвалось. Не с плачем, не с криком. С тихим, сухим, внутренним щелчком, как ломается последняя, самая важная пружина в сложном механизме души. Его собственный голос стал плоским, металлическим, лишённым всяких эмоций, как у робота, констатирующего сбой в системе.
— ЧТООО?!… Что ты сделала?
— Ты хотел больше не видеть меня. Чтобы мы сдохли. И я… исполнила твоё желание, Марк. Твоё последнее желание.
Она произнесла это без интонации, без дрожи, без слёз. Как констатацию свершившегося факта. И это было в миллион раз хуже любой истерики, любых проклятий. Это был окончательный, бесповоротный приговор, вынесенный ему им самим же. Его собственными словами, брошенными в ярости у кузницы.
Он больше не умолял. В его голосе прорвалась хриплая, сдавленная, утробная ярость — на себя, на ситуацию, на эту чудовищную, невыносимую правду.
— Ты не могла… — прошипел он. — Ты не имела права! Это был МОЙ ребёнок! НАШ! Ты… ты его убила?! Ты убила нашего ребёнка?! ОТВЕЧАЙ! ГОВОРИ ПРАВДУ! ТЫ НЕ МОГЛА! ТЫ НЕ ТАКАЯ...
Её последние слова прозвучали тихо, чётко, холодно и окончательно, как надпись на надгробии.
— Нет больше Таи. Нет больше ребёнка. Прощай, Марк. И не ищи. Не найдёшь.
В трубке послышался лёгкий, почти неуловимый вздох. И на фоне — чёткий, профессиональный, спокойный голос стюардессы, доносящийся как из другого, нормального, не разбитого мира:
— Дамы и господа! Просьба пристегнуть ремни безопасности. Мы взлетаем...
Этот голос, эти обыденные слова стали последним, точным, убийственным ударом. Она была в самолёте. На взлётной после. Она улетала на высоту десять тысяч метров. Уже вне досягаемость. Навсегда.
— Тая! НЕТ! — он уже не просил, он требовал, кричал в трубку, в этот никуда, его голос, полный хриплой, бессильной мощи, разбивался о безразличие эфира и шум авиадвигателей. — Я НАЙДУ ТЕБЯ И....
Щелчок. Короткий, безжалостный. Потом — короткие гудки. А потом — ничто. Абсолютная, вселенская тишина разрыва.
—...и убью. — уже в тишину прошептал Марк.
Он сидел, прикованный к сиденью, телефон всё ещё прижатый к уху, из которого доносилось монотонное, равнодушное «бип-бип-бип». Постепенно, очень медленно, он опустил руку. Выключил телефон одним движением пальца. Положил его на чёрную панель приборов. В салоне было тихо. Снаружи шумело ночное шоссе, чужая, безучастная жизнь.
А внутри него воцарился новый, неизведанный ландшафт. Не пустота. Холодная, выжженная, безжизненная равнина, по которой дул лишь один, ледяной ветер — ветер абсолютной, бесповоротной, окончательной потери. И вдалеке, на самом горизонте этого внутреннего пейзажа, уже собирались, клубились, набирали мощь чёрные, свинцовые тучи. Не слёз. Не тоски. ЯРОСТИ. Концентрированной, холодной, тихой, как отточенная сталь перед смертельным ударом. Ярости на того, кто всё отнял. На того, кто лгал. На весь мир, который позволил этому случиться. И на себя — прежде всего, на себя — за то, что был слеп, глуп, слаб и позволил этому случиться.
Он завёл двигатель. Звук мотора, знакомый и утробный, нарушил тишину. Взгляд его, уставший до предела и острый, как обломок стекла, скользнул в ночное небо, где в эту самую секунду где-то отрывался от земли и уходил самолёт, уносящий прочь всё, что когда-либо имело для него смысл. Потом он посмотрел вперёд, на дорогу, ведущую обратно в город. Обратно в жизнь, которая теперь была всего лишь полем для будущей битвы. Пустым, холодным полем, на котором ему предстояло сражаться в одиночку со своими демонами и с миром.
Он тронулся с места. Медленно. Тяжело. Твёрдо. Без оглядки. Это был не финал. Это было затишье перед бурей. Тишина, в которой уже рождалась его новая, единственная, тёмная, всепоглощающая цель. Убить.
Высота 10 000 метров. Салон самолёта.
Телефон в её руке был ещё тёплым. Она положила его в карман спинки переднего кресла, и это движение было окончательным, ритуальным. Кончиками пальцев, холодными и чуть дрожащими, она коснулась гладкого пластика, словно прощаясь не с аппаратом, а с последней нитью, связывавшей её со старой жизнью.
Она откинулась на сиденье, и её тело, наконец, обмякло, сдалось под грузом неподъёмной усталости. Глаза зажмурились, но не от сна — от потребности на секунду спрятаться от мира. Из-под плотно сомкнутых ресниц по бледной коже щёк, под большими, затемнёнными очками, пробились две тонкие, прозрачные дорожки. Они катились медленно, без судорожных всхлипов, без звука. Это были не слёзы истерики. Это была тихая агония души, последнее вытекание той боли, что копилась месяцами и нашла свой выход только сейчас, в небе, в полной безопасности.
Потом её губы — те самые, что только что произносили ледяные, смертельные для него слова, — дрогнули. Уголки рта потянулись вверх, складываясь в слабую, едва уловимую, но искреннюю улыбку. Ту самую, солнечную, тёплую, беззащитную улыбку, которую когда-то обожал Марк. Улыбку настоящей Таи, которую он больше никогда не увидит. Это была улыбка не счастья, а освобождения. Освобождения от страха, от ожидания удара, от необходимости быть сильной.
Обе её руки, мягко легли на живот, ещё плоский под просторной кофтой, но уже самый дорогой, самый священный уголок вселенной. Она прижала их, чувствуя сквозь ткань тепло собственного тела и зарождающуюся в нём новую, хрупкую жизнь.
— Всё хорошо, малыш, — прошептала она так тихо, что звук потерялся в равномерном гуле авиадвигателей. Это были слова только для него, для маленького, ещё не сформировавшегося существа внутри. — Всё уже позади. Самый страшный кошмар закончился. Никто нас больше не обидит. Никто не отнимет тебя у мамы. Мы справимся. Всё у нас будет хорошо. Я обещаю.
Она произнесла это с такой нежностью и такой железной, материнской решимостью, что, казалось, эти слова могли согреть всё вокруг.
Потом она повернула голову к иллюминатору. Внизу, далеко-далеко, уже скрытые слоем облаков, мерцали, как рассыпанные булавки, последние огни города. Того самого города. Который стал для неё братской могилой: там была похоронена её любовь, её доверие, её надежды, её нежность, её вера в людей. Там осталась Тая Лебедева — наивная, влюблённая, разбитая девушка.
А здесь, в небе, рождалась другая. Сильная. Осторожная. Холодная. Другое лицо, другое имя в паспорте. Она улетала не просто в другую географическую точку. Она улетала в новую жизнь, где не будет места этой всепоглощающей, калечащей душу боли. Не будет предательства. Не будет его леденящего взгляда полного ненависти. Не будет памяти о его пальцах, сжимавших её горло. Не будет эха его слов, резавших, как битое стекло.
Не будет ЕГО.
Она глубоко, полно грудью вдохнула прохладный, кондиционированный воздух салона. И впервые за долгие месяцы, впервые с того рокового воскресенья, сердце в её груди не сжалось от страха. Было странное, почти непривычное ощущение — пустое облегчение. Как после сложной, смертельно опасной операции, которую ты чудом пережил. И вместе с облегчением — тихая, щемящая, но уже не разрывающая сердце грусть по тому прекрасному миражу, что мог бы быть, но рассыпался в прах.
Она закрыла глаза, положив голову на подголовник. Руки по-прежнему мирно лежали на животе. Самолёт, набирая высоту, мягко подрагивал. Её вселенная теперь была здесь, с ней, под защитой её рёбер и её непоколебимой воли. И она летела навстречу рассвету, который, она знала, будет уже другим.
А внизу, в металлической коробке на пустой дороге, сидел человек, в сердце которого навсегда поселился ледяной вакуум, чья вселенная только что рухнула. И где-то в этой тишине, на самом дне, уже зарождалась новая, тёмная решимость. Ещё неосознанная. Но неизбежная.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ
❤️ Дорогие читатели!
Это моя первая большая история. И для меня она стала не просто книгой, а целым миром, в котором я жила вместе со своими героями все эти месяцы. Спасибо вам — от всего сердца. Спасибо за каждый ваш комментарий, за каждый отклик, за то, что переживали вместе с Марком и Таей.
История «Бей первой» подошла к концу, но это не конец для наших героев. Их путь только начался. Их боль, их страсть, их невысказанные слова и неразделённая любовь — всё это ждёт своего продолжения. Вторая книга уже в процессе и она будет яркой, жаркой, полной неожиданных поворотов и новой, ещё более опасной правды.
Я буду безумно рада, если вы вернётесь и продолжите следить за историей Марка и Таи.
С любовью и благодарностью❤️,
Lilit ????
Конец
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
1 глава. Каждая девочка с детства верит в сказку – в большую любовь, сверкающее белое платье и уютный дом, наполненный смехом детей. Я не была исключением. Сколько себя помню, всегда представляла, как буду нежно любить и быть любимой, как стану заботливой мамой для своих малышей. Но моя сказка пока не спешит сбываться... Меня зовут Ольга Донская, и в свои двадцать лет я смело иду против течения. Вопреки ожиданиям родителей (особенно отца, видевшего меня наследницей его фирмы), я выбрала кисти и краски....
читать целиком1 — Лиам, мы уже говорили, что девочек за косички дергать нельзя, — я присела на корточки, чтобы быть на одном уровне с моим пятилетним сыном, и мягко, но настойчиво посмотрела ему в глаза. Мы возвращались домой из садика, и солнце ласково грело нам спины. — Ты же сильный мальчик, а Мие было очень больно. Представь, если бы тебя так дернули за волосы. Мой сын, мое солнышко с темными, как смоль, непослушными кудрями, опустил голову. Его длинные ресницы скрывали взгляд — верный признак того, что он поним...
читать целикомГлава 1. Первый день Академия «Предел» встречала новых студентов холодным каменным величием. Высокие своды, портреты прошлых директоров — надменных драконов, вампиров с вечной ухмылкой и оборотней с надменными взглядами. Воздух был густым от смеси сотен запахов: шерсти, крови, древней пыли и магии. Я шла по коридору, стараясь держать спину прямо, как учила мама. Моя белая коса лежала тяжелым жгутом на плече, а форма сидела безупречно. Вокруг кипела жизнь. Группа молодых вампиров с презрением оглядывала...
читать целикомПролог Четыре года назад. Вы верите в чудо Нового года? Я — нет. И в эту самую минуту, когда я стою посреди дома у Макса Улюкина, окружённый гулом голосов, запахами перегара и травки, мерцанием гирлянд и холодом зимней ночи, мне кажется, что всё, что происходит, — это чья-то страшная ошибка, какой-то сбой во времени и пространстве. Зачем я здесь? Почему именно я? Как меня вообще сюда затащили, на эту бешеную, шумную тусовку, где собралась толпа из больше чем пятидесяти человек, каждый из которых кажет...
читать целиком1глава Воздух на кухне, пропитанный сладковатым паром от только что снятых с огня гренок, был густ и тягуч. Абель с отвращением стряхнула с кончиков пальцев липкие крошки – акт готовки был для неё малым ежедневным мучением, сродни ритуальному жертвоприношению. Но алтарь требовал своей дани: младшего брата нужно было кормить. В голове, окутанной дымкой утреннего раздражения, промелькнула тёмная, сухая шутка: «Сколько ни пытайся, Бенедикт наотрез отказывается есть собачий корм». Мысль эта вызвала на её г...
читать целиком
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий