Заголовок
Текст сообщения
То-то же
Был мальчик чист небесной чистотой,
Был мальчик ясен ясностью нездешней,
Был мальчик полон смертью неизбежной,
Был краток мальчика звонкий земной постой.
Хочется и колется. Это как раз про него. Желал и боялся. Воплощения желаний боялся. Ужасно хотелось. И очень больно кололось. Может, от того, что слишком больно кололось, столь невыносимо желалось.
Он не умел любить, не ненавидя, и не умел, не любя, ненавидеть.
Что оставалось тому, кто был все время рядом и за столом, и в постели? Научиться существовать в этой клетке, внутри формулы этой. Альтернатива? Уйти. Исчезнуть из этой ненависти, из этой любви. Что означало: исчезнуть из жизни, не только жизни с ним, вообще.
На чужой взгляд это было не так. Но какое значение чужой взгляд и в этой, и в любой другой жизни имеет?
От всякой иной, чужой жизни они как-то вдруг, враз, внезапно, невзначай отделились. Разделись, легли, друг к другу припав, соединились, сопряглись, грех сказать, пароконно, и все, даже встав и одевшись, друг от друга было им не отъединиться и не отпасть хоть в час любящей ненависти, хоть во время любви ненавидящей.
Что делать объекту ненависти-любви (от перемены мест смысл не меняется)? Ведь не сам по себе, но неотвратимая часть любящего-ненавидящего, как и тот его часть. Тот взглядом его подчинил, а он прирос намертво, подчинившись.
Такое вот мутное марево отношений, из внешних во внутренние превратившихся. Может подуматься с момента, когда только любящий, ненавидеть юного не способный впервые, раздвигая границы девственного бытия, потно туго, боль причиняя, проник в него.
Нет. Все раньше случилось. Когда случайно, походя, нехотя коснулся его ноги, и трусливо, боясь утратить, не обретя, стал по ней тихо скользить, заветности обходя.
А он ждал все и ждал — когда?! Ну, когда же забудется, боясь потерять, страх одолеет, взметнувшись волной к белопенному гребню?
Хотел помочь. Желал подтолкнуть. Жаждал решимость вселить.
Как — не ведал, не знал. Что простительно. Он был юн. Он был никто. Он не умел любить. Он не умел ненавидеть. Он ничтожно стоял у подножия, вверх голову до боли в шейных позвонках поднимая. Думая: ну, что тебе стоит глаза опустить, пальцами веки подняв, — заметить, увидеть, лишь слегка, только чуточку снизойти и поднять, на гулливеровой ладони к опухшим от пресыщенной зоркости глазам поднести, увидеть прекрасное юное тело, розовеющие соски, глаз дотла выжигающие, гроздь, пышно, огромно набухшую жизненным соком, ствол, буйно на волю выпирающий из чащи непроходимой, заметить мокрые от пота светлые лучи обесцветившихся волос, от нетерпения опарой выступающих, выкипающих из подмышек.
Что, Гулливер, тебе стоит? Подними, к подошвам ног своих положи, и он, переполненный благодарностью, счастьем неизмеримым, пальцы ног, сморщенных, словно засыхающие грибы, вылижет в упоении: каждый завиточек волосиков мелких на пальцах, ноготок на мизинце до блеска оближет.
Ну, что же ты, Гулливер?! Возьми меня, возвысь до мизинцев ног твоих, приголубь, к подмышке своей притяни, дай пот аромата твоего заоблачного ноздрями втянуть и, не выдыхая, в себе его растворить, чтобы пожить в заоблачной вечности, земному творению непостижной.
Да что там аромат подмышек, которого он не достоин. Позволь к заднему проходу бабочке, ничтожно крылышкующей над земными цветами, прильнуть, вылизать, надышаться мощью всемилостивейшей гигантскою гулливеровой.
А если и этого не удостоишь, то плюнь на меня сверху вниз, плюнь — стопой могучею разотри, чтоб и следа в прахе земном не осталось, и пылинки малой на ссохшейся былинке не сохранилось.
Слюны жалко? И ее не достоин? Вытащи, вызволи из тенет — из могучего шланга полей, чтобы мочи — с одним ударением и другим — твоей удостоенному, каждой каплею наслаждаясь, утонуть на глазах твоих всевидящих, позволь захлебнуться в ней ничтожному из ничтожных.
А хочешь — согнись, присядь — навали гору, в ней погреби, за великую радость, небывалое счастье мальчик чистый почтет в мавзолее этом быть погребенным.
Но все это только слова. Их множество. Деяние быть должно бессловесно иным.
Касания фантазию возбуждали. Она же была земному уму, а может, даже промыслу небесному неподвластна. Господь ведь тварь дрожащую сотворил с целью быть богоравно творящей. И в этом, в фантазии, предела творению Своему не поставил.
Касался — и воспарял, воспарял — терял голову, терял голову — земные препоны презрев, в небесной лазури бледным облаком растворялся, с телом, пахнущим лаской небесной и силой земной, соединялся.
Потеряв голову, искать не стал ни в постели, ни под кроватью, в которой голо всеми прелестями звонко зовущего тела обласканный им простирался.
Губы их единились, языки искали друг друга, найдя, кончиками соединялись, разбегались, снова искали, словно кошка с мышкой играли, кто был мышкой, кто кошкой, не ведали, знать не желая: руки тянулись к заветным гроздьям, любовью набухшим, стрелы вздымались, дыбились кони, несущие Бог знает куда, может быть, к смерти, чтобы, словно через препятствие перепрыгнув, выскочить за край, за предел, в прошлом бытии позабыто очерченный.
В противостоящем слиянии, в преодолевающем отчужденье сладостном единении прошлое трезво-земное туманно за край пропасти уходило, в овраге скрывалось, будто до того не было ничего, ни душ, ни тел, ни слияния, ни расторжения, никакого договора, даже Фауста самого.
Прошлого не было — позабылось. Будущего не было — не провиделось. Было слияние, сопряжение — друг друга они запрягли, под вечно зеленеющим дубом, или пусть даже под осиной засохшей. Какое им дело до флоры земной с ее фауной скачуще, бегуще горластой, чавкающей, чирикающей и квакающей ненасытно зелено-черно болотно.
Они были вместе. Они были телом-и-духом единым. Не двое в постели, совокупившиеся, отдавшие один другому себя всего, полностью, но богоравным творцом, подобно Всевышнему, новое тело в любви из себя сотворившим, и оно дуновение ветра и дух Господень в груди единой своей восприяло.
Так творец думал, скатываясь в полудрему от телесной усталости, подобной той, которую Всевышний испытывал, сотворив человека, благословив его в единую плоть с подобным себе единиться, а про дух сотворенные сами сообразили.
Гулливер впал в дрему как был в белесой своей заскорузлости, одной рукой юного божества шею обняв, другой, словно боясь упустить, слегка обвисшую гроздь легонько сжимая.
Удостоенный любви Гулливера, длинными ресницами глаза устало прикрыв, голову курчавую, словно у мраморного Давида, на волосатую грудь положив, его опустошенную гроздь нежно сжимая, впал в забвение сонное: то ли вся жизнь теперь будет сном, то ли сон станет похожим на жизнь —отличить невозможно.
В такой мечтательной дремотности привиделось, будто во сне, как понял он, вещем, с голубоватых, нет, скорей бирюзово-млечных небес спускается облако в лучах яркого солнца томительно-мучительно золотое. Он жаждет его и страшится. Он юн особенной юностью, от земных лет никак не зависящей, в жизни его то ли в начале, то ли посередине, а может, в конце неисчислимо зависшей.
Он юн и прекрасен. Он строен, высок и мускулист. Он терпок и сладостен. Он нежен и тверд. Он предстает во всей своей подлунной красе, чернея кудрявящейся смолью волос, из белоснежной незагорелости выбивающихся растрепанно, глянцево блестя тугими крупными яйцами, розовея сосками и багровея залупой.
Он спит, ощущая все наяву. Все явь для него, словно в сонном тумане, из которого и является мучительно томящее золотое, вокруг тела его рассыпающееся оглушительно звонко, во все отверстия его проникающее лучами, словно щупальцами, охватывая плоть его, становящуюся золотой.
Сон сладостен, однако не долог. Возлюбивший его, очнувшись от топкого забытья, вздохнул, грудь поднялась, волосы юноши ноздри его пощекотали, и он, словно Адам, пробудившийся от небытия, громко чихнул.
В глаза друг другу, словно припоминая, взглянули, улыбнулись, нежно сблизили губы, легко, словно навеки, неразлучно припав, поднялись, бедрами единясь и взявшись за руки, отправились душ принимать, готовить еду, к новой жизни, не ведая ни границ ее, ни предела, привыкать, чтобы случившееся дарованное не забыть, подозревая и прозревая: это самое главное, что в их жизни, отселе единой, случилось.
С тех пор прожили долгую совместную жизнь, не изменяя друг другу ни телом, ни духом, что со стороны многим ужасно странным казалось. Со стороны на себя не смотрели. Зачем? Ни к чему.
Жили, случившегося когда-то не вспоминая. Всегда было с ними, каждый прожитый день, каждый час, мгновение каждое.
Эти терпкие грозди, наполняющие могуществом. Эта шершавая близость совсем своего — не другого. Всецело можно только с себе подобным нарциссно соединиться.
Старший книги писал. Младший — картины. И в каждой книге, и в каждой картине обязательно был и другой. Как-то так получалось у них неделимо.
Им бы еще в один день умереть. Не вышло. Не случилось. Не получилось. Писатель, бывший старше на тринадцать лет, надолго пережил художника, погибшего молодым, что очень несправедливо.
Но разве, порождая, кто-то жизнь справедливую обетовал?
То-то же.
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий